Ида заметила, как за мгновение лицо мужчины исказила дикая ярость; она зажмурилась в страхе. Ей не верилось, что он и вправду мог сейчас убить ее, что все-таки нажал на крючок, но ее спасла глупая осечка. Ведь лучше бы он ее застрелил…
Схватив девушку за волосы, фон Оберштейн со всей силы ударил ее кулаком по лицу, оцарапав черепом с перстня, а затем приложил об дверной косяк. Ударившись виском об острый деревянный угол, Ида потеряла сознание.
Пришла в себя Ида уже когда за окном уже начало темнеть. Для нее было неожиданностью обнаружить себя в постели в спальне Генриха, заботливо укрытой его одеялом. Такое ей могло присниться только в самом страшном кошмаре…
Вскочив, Берг первым делом осмотрела себя, но ничего, кроме ссадины от кольца на лице и слабого синяка у виска, не обнаружила. Пока она оглядывала себя у зеркала, из раскрытого окна уже не слышно было веселой музыки – изредка доносились одиночные выстрелы и был слышен уже въевшийся в слизистую запах из крематория. Но задерживаться в спальне она не стала – незаметно покинула ее и спустилась в подвал. Пока тенью шла туда, Генриха она нигде не видела – похоже, дома его не было. В доме было темно и тихо.
Девушка не понимала, что произошло, почему она оказалась в постели, почему жива до сих пор. Почему фон Оберштейн не тронул ее, ведь у него был шанс? Разве она – не то, за чем он так долго бегал, так долго ждал и хотел заполучить? Так почему же не воспользовался моментом? Так он бы мог совершенно ее уничтожить… Неужели и у фон Оберштейна есть совесть и она проснулась в нем спустя столько времени? Или он просто дал ей небольшую отстрочку от конца?
Иду поражало то, что за все время, что она находится здесь, он так ни разу и не прикоснулся к ней. Генрих мог позволить себе все, что ему ни взбрелось бы в голову – избить ее, оставив на коже отливающие фиолетовым синяки и кровоточащие ссадины, целовать, зажав в углу, задирать юбку, таскать за волосы, – но ни разу он так и не попробовал ее силой затащить в постель, хотя у него была власть и на это. Такое благородство с его стороны просто поражало и не укладывалось у Берг в голове.
Пока она металась по подвалу, пытаясь привести себя и мысли в порядок, пытаясь понять, что вообще произошло, туда заглянула прачка, которая каждый вечер приходила за грязными вещами, чтобы снести те в стирку. Попросив подождать немного, Ида нехотя направилась на второй этаж, где в кладовке оставила грязное постельное белье.
Далеко она не ушла, остановилась на слабоосвещенной одним бра лестнице, застыв у самой первой ступеньки.
Генрих, вытянув ноги вперед, полулежал на лестнице, опираясь на локти. В одной руке он держал полупустую бутылку шнапса. Рукава его белоснежной накрахмаленной рубашки были закатаны до локтей, открывая вид на окровавленные руки – наверняка опять отыгрался на ком-то из заключенных. Смотря на девушку, Генрих пьяно улыбался, растягивая губы в неприятной улыбке.
Он видел, знал и чувствовал, что Ида боится его, особенно – когда он пьяный, потому что он тогда начинал приставать к ней и, зажимая в углах, целовал до тех пор, пока легкие не сводило от нехватки кислорода. Поэтому он напивался каждый вечер, когда он приходил из комендатуры, а она все еще хлопотала по дому. И каждый вечер он видел, как она старалась избегать любой встречи с ним, скрываясь от него в других комнатах, что его безумно бесило. Ему хотелось, чтобы она наконец проявила характер, выплеснула всю свою злость, накричала на него, дала пощечину, но Ида просто молча избегала его, и это было невыносимо, это молчание просто разрывало стены дома изнутри. Иногда от этого становилось совсем невмоготу и хотелось избить Иду, но он не мог и потому отыгрывался на первых попавшихся ему на пути евреях – душил, избивал до смерти или застреливал, каждый раз представляя на их месте Иду, как бы она молила его не убивать ее. Но Генрих знал, что Ида никогда не станет его молить – скорее сама поможет нажать на курок.
И что же произошло сегодня? Он собственными руками чуть было не застрелил ее, сам нажал на курок… Хотел ли он этого? Нет, это был бы слишком простой исход для нее, а он ни за что не позволит уйти ей без бесконечной боли. Знал ли он, что будет осечка? Конечно нет. Она еще назвала его палачом – от этого слова ему буквально снесло крышу, хотелось разорвать Иду на месте же. Он сам не помнил себя от захватившей его за секунду злости и удушающей ярости… Когда она потеряла сознание от удара об дверной косяк, он испугался, по-настоящему испугался, что может ее потерять, что может просто сломать свою любимую игрушку. Пару минутами позже, стоя над постелью, куда он ее уложил, Генрих смотрел на Иду и не понимал самого себя. В тот момент ему было даже немного жалко ее. И эта жалость к еврейке, проснувшаяся в нем и которой быть не должно, жутко бесила его, настолько, что он еще больше начинал ненавидеть причину этой жалости. Смотрел на нее и чувствовал, как кулаки сами сжимаются, и ему так и хочется придушить Берг за ее тонкую шею. В тот момент Генрих был всевластен над Идой, мог сделать с ней, что угодно, чтобы сломать ей жизнь, превратив ее в ад, и заставить ненавидеть саму себя до конца дней. Вот же она лежит перед ними – бери. Но он не смог. Это было бы слишком просто… С кем угодно Генрих бы себя так не вел, ему было бы абсолютно наплевать на чувства другого человека, он бы любым путем заполучил то, чего он так хотел, ведь он не привык слышать слово «нет». Но с Берг была совершенно другая ситуация… И это злило его больше всего.