В день Дениса всегда происходило что-нибудь. Может быть, долгие годы писательского труда, истончившееся чутье, не покинувшее его и теперь, дряхлую бесчутую бывшую сторожевую псину, подсказывали ему ожидающееся «что-нибудь», и тогда спешил он объявить день Дениса? Или действительность еще меняла пластику под действием его слов, автоматически, по привычке?
Снизу посигналили. Отъезжала машина библиотеки. Он не слышал, как она подъехала. Стало быть, библоиды уже в доме. Подумав, он вызвал Чжао-Лицзы.
Мягкие чувяки, вошел бесшумно, поклонился, дотронувшись пальцами до ковра на полу. Мелькнула на спине, на синем шелке халата, коса.
И опять у него зашлось дыхание, он не понимал, в чем дело, спазмы сосудов, с сердцем ли плохо, душа ли болит, надоело ли ему быть и не быть разом, но ведь и прежде надоедало, да что такое, как странно, откуда, к чему, откуда и к чему я двигался с того момента, как помню себя, до этой минуты бесшумных шажков библоида в чувяках? да и двигался ли? непохоже на путь, правда?
— Приготовь мне на ужин что-нибудь китайское, — сказал он библоиду улыбаясь, — и чтобы на столе стояли цветы постраннее, у меня там, в саду, есть желтые лилии, пахнут дыней, за фонтаном, перед валунами.
— Как пожелает господин, — сказал китаец и с порога обернулся, — если вам будет угодно, я потом прочту вам стихи об этих лилиях.
Разве Денисов Чжао-Лицзы сочинял? Впрочем, у него все они были с приветом, непредсказуемые, не совпадающие с собой образы, выходящие из образов, из рамок, забывающие свои границы, теряющие очертания.
Он подумал — а вдруг в день Дениса к нему явится человек? нет, это невозможно. Двери закрыты, ворота на охране, сад на охране, он давно не хочет видеть людей, он давно их не видел и не увидит, пока не умрет. По телефону — да, услышит; но видеть — нет. Хватит. Он устал. Он способен только на общение с библоидами. Не потому ли он их придумал? «Не потому ли я их придумал, что всегда уставал от людей, от их многоликости, многообразия, от обмана, неуловимой жестокости, оттого, что они непонятны?» В самом деле, совершенно ясно, чего ждать от Дон Кихота или от Йона Тихого; а от всех, кого он любил, — знал ли он, чего ожидать? От всех, кого он знал? Пожалуй, только теперь, когда они в виде фотографий… да и теперь это оборачивается свойствами дней. В день Марии дождь. В день Дениса событие. В день Сомова неудачи, даже чашки бьются. В день отца снятся сугробы и встают часы. В день Мартинмона ему хочется уехать отсюда и жить иначе. Иначе? уехать? жить? Смешно.
Интересно, что он собирал фотографии, словно предчувствовал предстоящую реформу календаря.
В итоге он совершенно уверился в том, что рифмы не придуманы поэтами, а существуют в бытии, в природе, материальны; и метафоры существуют, и гиперболы. Альбомы с фото из юности и сегодняшние «дни» были очередной рифмой.
Он подумал: не худо бы прибрать наверху, под крышей, в оранжерее, и настроить к вечеру в ее южном фонаре маленький телескоп; он вызвал Петериса. Но с Петерисом на пороге почему-то возник ярко одетый мальчик.
— Привет, — сказал мальчик.
— Кто ты такой? — спросил он. — Я тебя не заказывал.
— Я Филофей. Это длинно. Меня все зовут Эф. Ты меня не заказывал, я сам пришел. Ты заказывал Петериса, и твой Петерис лучше моего, он мне больше нравится.
Он улыбнулся.
— Я знаю, какой он должен быть, Петерис, потому что я сам его придумал.
— Ты придумал комикс?
— Нет, я придумал книжку, из которой потом сделали комикс. Как ты сюда вошел?
— Я могу войти куда захочу.
— Не свисти, — сказал он.
— Теперь так не говорят, — сказал Эф, — теперь говорят: резкость регулируй.
— Я понял, — сказал он.
— Теперь говорят: я въехал.
— Я не въезжаю, — сказал он, — ты возник по делу либо баки мне забивать?
Эф развеселился и расположился в кресле напротив поудобнее.
— Я тащусь от твоих вокабул, дед, — сказал Эф, — ты волокёшь, вникай в сюжет: я тебе моего Петериса, а ты мне своего, махнемся и лататы.
— Нетушки, — сказал он, — фигушки, чайлд, мне нужен мой, бой, твоего я и знать не знаю; ладно, раз уж ты приволок на себе свой свитерок и штанцы в придачу, поиграй с моим Петерисом, потом я угощу тебя какой-нибудь хавкой и ты унесешь свои красивые копыта на старое пастбище.
— Ты такой умный, олд, — сказал Эф, — а плохо врубаешься. Я не хочу играть с твоим Петерисом, я хочу, чтобы он у меня жил.