Выбрать главу

— Что происходит? — спросил он.

— Телефон-то отключен, — сказал я. — А дача окружена. Сейчас они влезут в одно из окон на первом этаже.

— А вы на каком? — спросил он.

— На втором. Подождите, дверь шкафом задвину.

— Не надо, — сказал он. — Игрушка, конечно, при вас?

— Да, — сказал я.

— Положите трубку, сядьте, закройте глаза, успокойтесь, думайте обо мне. Чао.

Я положил трубку, тут же вымершую. Сел. Что мог я думать о нем? Как я должен был о нем думать? Внизу били оконные стекла. Открывали шпингалеты. Распахивали рамы. Я закрыл глаза и представил себе лицо Захарова. В ушах зазвенело. Потом стало тихо и холодно.

— Глаза-то откройте, — услышал я.

Я сидел на скамейке все в том же своем любимом саду. С этюдником на коленях. Но сад был уже не зимний. Белесый туман, сгущавшийся до предела видимости уже в метрах двадцати, обволакивал стволы и аллеи. Даль отсутствовала. Все плавало в млечном мареве. Захаров стоял на аллее передо мной как когда-то уходящий — вернее, отправлявший меня домой — профессор К.

— Час ноль, — сказал я.

— Да.

— А у них есть возможность попасть сюда?

— Нет.

Я сидел как будто отдыхая, этюдник лежал у меня на коленях, и я подумал — а нельзя ли «игрушку» здесь оставить, а самому отсюда уйти? Я еще ничего не знал: смогу ли я выбраться из этого времени (или места?), останусь ли тут один или выручивший меня побудет со мной, я не знал, появится ли кто-нибудь кроме нас двоих на залитых не весенним и не вечерним, а каким-то вечным и страшным туманом аллеях, и есть ли за образом моего любимого сада (или это — сам сад?) город, и могу ли я пересечь границу между садом и городом.

Я ничего не знал тогда. Я даже не знал, жив ли я. Я только смотрел поверх головы стоявшего передо мной на извивающиеся в сыром нереальном воздухе ветви и на исчезающие в облачной мгле кроны кленов, дубов и лип, которые без листьев я не различал: для меня все они были деревья.

АЛОЕ ПАЛЬТО

Двоюродная восьмидесятилетняя тетушка оставила мне наследство, и я вступил во взаимодействие с вещами и предметами, мало мне понятными, а то и вовсе чужими. Я открывал и закрывал бесчисленные ящички допотопной мебели, разбирал и перечитывал старые письма, выбрасывал рюшечки и пуговки, листал альманахи, уснащенные ятем и ером, — и тому подобное. Со старинных портретов на меня укоризненно поглядывали незнакомки и незнакомцы. Древние ковры окутывали меня облаком пыли.

Желание сбыть с рук лишнее, чуждое мне, овеществленное бытие и привело меня в комиссионный магазин, обретавшийся у черта на куличках, где я и свел поневоле знакомство с любителями старины, коллекционерами, скупщиками и перепродавцами антиквариата, подпольными маклерами и снобами просто. Это был жизненный срез, доселе мне неизвестный, своеобразный мирок, параллельный из параллельных, отличавшийся своими правилами и законами, имевший свой жаргон и свое эсперанто, и без толмача сюда соваться не следовало.

Маленький сероглазый коршун в джинсах снабдил меня телефоном двух братьев-коллекционеров, мы договорились о встрече, и в урочный час в скромном моем обиталище, превратившемся волею судеб в какую-то лавку древностей, появились два совершенно одинаковых лысых человека в белых хлопчатобумажных перчатках.

Открыв им дверь, я ошалел и решил, что у меня в глазах двоится. Зрелище близнецов всегда слегка смущало меня; но когда речь шла о молоденьких девушках в одинаковых новомодных шапочках, я еще как-то примирялся с наблюдаемой моим ортодоксальным взором игрою природы; тут же очам моим предстали люди немолодые, крючконосые, узкоглазые, с карикатурными маленькими ртами, одинаково немигающие, уставившиеся на меня из-под одинаковых очков. В отличие от девочек в тиражированных шапочках они, по счастью, одеты были по-разному.

Как это часто бывает с близнецами, один из них исполнял роль ведущего, другой — ведомого. Ведущего звали Эммануил Семенович, ведомого — Валериан Семенович.

Они рыскали по моей квартире, бесшумные, внимательные, печальные, в одинаковых перчатках, напоминающие криминалистов или врачей, — они ощупывали и выстукивали ручки стульев, ножки диванов, дверцы шкафов и готовы были поставить старому креслу градусник или прописать микстуру. Оба они, и ведущий, и ведомый, принесли по одинаковой огромной лупе в латунной оправе.

Быстрые пальцы бегали по завиткам рам. Братья подносили свои полные грусти лица к лицам старинных портретов, и казалось — изображенные и рассматривающие вглядывались друг в друга, пытаясь понять хоть что-нибудь в ставших для нас привычными и необсуждаемыми тайнах: тайне нейтральной полосы между бытием и небытием и тайне искусства, обманувшего время или впитавшего его в себя.