Итак, герой сидел у клавесина, при свечах, как ему и положено, в парике, как и следует по роли, и листал ноты. Героиня сидела в кресле с книгою на коленях, наклонив голову. Похожи были они на трубочиста и пастушку из сказки Андерсена, маленькие, нереальные, шелк, кружева, пудра. Под музыку Вивальди, под старый клавесин. Наконец, он заиграл, это напоминало музыкальную шкатулку, дама наклонила головку и поворачивалась к нему, вот только движения были однообразные и затверженные, и голубые глаза ее блеснули стеклянным блеском… а ведь это кукла, мать честная, кукла в человеческий рост!
— Слышал я, сударь мой, — раздалось из-за высоченной шелковой ширмы в углу у окна, — что в зале небезызвестного камергера и кавалера на Невской перспективе некий мастер Франсуа из Парижа художественную машину показывает, которая представляет пастуха и пастушку в натуральную величину на манер оных, тринадцать арий на флейтоверсе играющих?
— И, милый, — отвечал с хриплым хохотком невидимый собеседник, — оные кавалер и дама — крепостных моих работа, и Ванька мои с Сенькой ничуть Франсуа не уступают; разве что его пара сидит под тенью дуба, на котором движутся птицы разного рода и голос свой с тоном флейты соединяют, а мои окромя кур да кукушек ни о каких птицах понятия не имеют…
Смех. И под старомодную мелодию, под этот смех мы вышли. И тут же на нас холодом пахнуло, как из погреба. Заклеенное крест-накрест полосками бумаги окно покрыто было узорами мороза… то есть это было не окно… В комнате стояла печь-буржуйка. И голоса здесь слышались, смех, какие-то шорохи, шаги, звяканье. Полное впечатление, что включили фонограмму, а актеров не выпустили. Трансляцию спектакля по радио это напоминало. Кроме аплодисментов и кашля зрителей. Их стерли.
— Морозов, неужели и ты в медицинский?
— И я, бэби.
— Да они сговорились
— Ничего подобного. Скажи, Пусси, мы разве сговаривались?
— Что-то я не помню.
Стулья отодвигали или придвигали, звяканье — вилки? рюмки? Похоже на вечеринку.
— Лидочка, ты здравомыслящая девушка, ты представляешь, что тебя там ждет?
— Что же меня такое ждет, Фербенкс?
— А-на-то-мич-ка…
— Это нас всех ждет.
Хохот. Голоса молодые. Веселились они от души.
— Я, например, прекрасно представляю Боба, вкушающего мамин пирог на столе с упокойниками.
— Прекратите гадости говорить!
— А почему мы не танцуем? Почему мы не танцуем? Поставьте что-нибудь.
Похоже, крутили ручку патефона. Вот игла зашипела.
— Тише, тише, я догадалась, кто виноват в том, что все они идут в медицинский.
— Ну, ну, и кто же в этом виноват?
— Доктор Калюжный!
Смех. Чему они так радуются, хотел бы я знать.
— Тебе бы в следователи, а ты в консерваторию, дурочка, подала!
Игла перестала шипеть и бойкая музыка наполнила пространство.
«Ла Кукарача, Ла Кукарача…» Стулья опять задвигались.
— Разрешите пригласить вас, Пусси.
— Я больше люблю танго.
— Идемте, Владимир Петрович, — сказал Жоголов.
— А потом и на танго.
— Сейчас, — сказал я.
Внезапно все смолкло. Полная тишина. И в этой тишине бестрепетный механистический голос произнес:
— Настройка. Настройка.
И снова:
— Морозов, неужели и ты в медицинский?
— И я, бэби.
— Жоголев, — сказал я, догоняя его на пороге, — а кто такой доктор Калюжный? Какая-то фамилия знакомая.
— Это персонаж из кинофильма, — ответил он.
— Что-то не помню такого персонажа. А из какого кинофильма?
— Из одноименного.
— А вы этот фильм видели?
Он засмеялся.
— Я, Владимир Петрович, в кино не хожу. А фильм… как это… довоенный.
— Понятно, — сказал я.
Мы были у цели. Шкаф с темными одеждами и шляпами начала века был по-прежнему раскрыт, а часы исправно тикали вразнобой на вышитой салфеточке. Я подложил к ним фарфоровую луковицу, как яйцо кукушки в намеченное гнездышко.
— Теперь все в порядке, — сказал Жоголев. — Отсюда ничего нельзя выносить. И брать здесь ничего не нужно.
— А что было бы, если бы я их не вернул?