Выбрать главу

========== Часть 1 ==========

Мужик отчаянно не хотел подыхать.

Гэвин его понимал, правда. Он прекрасно понимал, что у мужика могут быть дети, жена, муж, собака, да хоть попугай. Этот мужик, может, ради кого-то из них живет — или ради чего-то: может, ради высоких идеалов свободного контрабандиста. Может, ради того, чтобы по вечерам снимать с плеча карабин, пить самодельное пиво в сторожке и смотреть на закат над рыжеющими дубами (тут в округе много дубов, Гэвин успел заметить). Может, ради возможности дрочить на склеившийся от частого употребления журнал с обнаженкой. Может, ради права отстреливать чужаков на подходе, из этой самой сторожки.

Может, ради всего сразу.

Гэвин даже немного жалел этого мужика, просто себя он жалел больше. И поэтому вместо того, чтобы вежливо слезть с чужой спины — он только сильнее сжал пальцы на чужой шее (жаль, что ногти все обломанные и ими особенно в кожу не вопьешься), потянулся, насколько хватило сил, и зубами вцепился в чужое ухо. Мужик взвыл.

Шея у мужика была бычья, обхватить её даже двумя ладонями было не так просто. И Гэвин на секунду — перед тем, как мужик сдал назад и грохнул его о стену, так что у Гэвина потемнело в глазах, а в ушах мерзко, высоко зазвенело — подумал: доживет ли он до момента, когда его собственная шея станет вот такой же? Или нет? Сейчас бы нож! Которого конечно же не было.

Пытаясь не упасть, не соскользнуть, пока перед глазами копошились мошки пополам с зелёным пятнами, он изо всех сил вогнал слабеющие пальцы мужику куда-то под адамово яблоко. Но мужик уже освободил руки, одним движением содрал Гэвина со своей спины и бросил вниз, как мешок картошки.

Гэвин грохнулся на гнилые доски и от резкой боли в плече, бедре и особенно запястье заскулил буквально по-собачьи — сил устыдиться не осталось. Мужик развернулся и сделал шаг в его сторону — и Гэвин подумал: а ведь без разницы, пизда ли запястью, сейчас его просто убьют нахер.

Он попытался отползти, скребя пальцами по проломанному полу, когда мужик замер, опустил взгляд на живот и как-то по-детски поднял брови. Кровавое пятно на его рыжей футболке казалось просто темным, но расползалось оно стремительно. У Гэвина так звенело в ушах, что он, кажется, просто не услышал выстрел.

Словил маслину в брюхо, подумал Гэвин, баюкая руку. Не повезло. А вот мне повезло.

Когда мужик упал, пол задрожал, но выдержал.

Гэвин был бы рад еще полежать, но лежать как раз было нельзя. Вскарабкался кое-как на ноги, придерживаясь за стену, пощупал затылок — крови вроде не было. Когда уже встал — на лоб над бровями как будто надавили изо всех сил, и он привалился к стене, пережидая.

***

18 ноября 2027 года у Гэвина Рида был нож, рюкзак, неработающий фонарик, пакет сухарей, спизженых из школьной кухни, стертая до грязной белизны кожаная куртка, слишком широкая для него в плечах, две футболки — на смену. Кроссовки его деликатно спрашивали, не дадут ли им пообедать, но пока особенно не навязывались. На дне рюкзака, старательно спрятанная, лежала неполная колода карт с голыми бабами.

В школе формы не было, все ходили как были, так что эпидемия вшей только на памяти Гэвина затапливала одновременно все корпуса не меньше трёх раз: всех брили, стирали шмотье в какой-то особенно вонючей дряни, и на какое-то время это даже помогало, но потом младшеклассники начинали чесаться по-новой.

В 2027 году Гэвину Риду было четырнадцать лет, и, кроме своей жизни и немногочисленных пожитков, у него была мечта. Хотя он никогда и не звал её мечтой про себя, он звал её огромных размеров невъебенно сильным желанием сделать отсюда ноги нахуй.

Эта мечта была с Гэвином Ридом с того момента, как он впервые сел в «школьный» автобус, с тех пор, как впервые проехал кордон перед школой, с тех пор, как впервые переступил порог основного корпуса.

Может быть, она была с ним всегда. Почти всю свою жизнь он хотел сбежать: от криков, от грязи, от военных на каждом углу, от необходимости делить лестничный пролет в стремном квартале со стремными соседями. Но школа выкристаллизовала это его желание. Превратила абстрактное и постоянное желание сбежать в конкретную мечту о конкретном побеге из конкретного места на почти что конкретную свободу.

Осенними вечерами 27-го года он лежал на своей верхней койке после отбоя, не жмурился, когда фонари на вышках на пару секунд останавливались на окне их комнаты, не слушал бормотание снизу и пытался не обращать внимания на запах мочи и пота, которые как будто въелись в стены их комнаты.

Гэвин ковырял ножом одну из этих самых стен, хрупкую и крошащуюся, и думал.

Нож был старый, раскладной, ручка у него практически проржавела, так что каждый раз, пытаясь его сложить, Гэвин был готов к тому, что то ли место соединения лопнет, то ли нож просто не сложится.

А план простым не был, план был конченный. И Гэвин не был рад своей богатой фантазии: бесконечное количество вещей могло пойти не так, и он был в состоянии представить себе большинство из этих возможных неудачных исходов.

В лучшем случае, его за шкирку возвращали в школу, применяли к нему «санкции», то есть лишали еженедельного душа, ужинов, может, сажали в карцер, может, назначали на исправительные работы. Может, все вместе. Ну, не считая карцера тогда.

Это все было цивильным, может, позорным, может, вызывающим дискомфорт, но не страшным. Гораздо вероятнее было, что его подстрелят, и на этом Гэвин Рид, человек четырнадцати лет от роду, кончится.

Было ли это лучшим исходом, чем гнить в школе ещё два года, а потом послушно получить бронежилет, автомат и забыть о своих хотелках навсегда? Стать в линию, слушать приказы, жать на курок по команде — и так пока псих с ножом не воткнет его тебе в горло, когда ты зазеваешься — или пока щелкун не цапнет тебя при тех же обстоятельствах.

Щелкунов Гэвин не видел уже так давно, что иногда вообще забывал, что они существуют. Самые обычные трупы, лежащие вповалку на улицах, после того, как две группировки пересрались и устроили пальбу, а потом их попытались разнять военные, были значительно ближе к его повседневности, чем отрезанные от города стенами и колючей проволокой грибочеловеки.

А ведь как раз туда, за стены и за колючую проволоку, Гэвину было нужно.

Так и маячили перед ним мысленные чаши весов: быстрая, ну, может, мучительная смерть от пули, или не в меру старательного солдата с не в меру тяжёлым прикладом — и жизнь, возможно длинная, но безусловно бессмысленная, в которой у тебя не будет никакого выбора.

Та ещё дилемма.

Вот Светляки были не такими. О них, конечно, рассказывали всякое, но Гэвин верил слухам, только если в них Светляки либо выходили победителями, либо если за ними оставалось моральное превосходство. Светляки были гражданским ополчением, и хотя связи и у них были везде, в Детройте они не штабировались.

Светляки были за стенами, и Светляки знали кучу путей внутрь и наружу, они могли заходить в город, как к себе домой. Порешать дела внутри — и уйти. Гэвин хотел к Светлякам. Гэвин ужасно хотел к Светлякам. Примерно так же сильно, как просто хотел выбраться наружу.

Он, может, и был бы за помогать людям здесь, в Детройте. Тут все еще была куча гражданских, совсем таких, как его мать: незащищенных, брошенных, но он не собирался становиться одним из этих ублюдков с автоматами, которые стояли на вышках или охраняли объекты за колючей проволокой.

Светляки помогали людям по-другому, и люди были им за это благодарны. Что военные их за это не любили — так это только их, военных, проблемы. Светляки были героями. По крайней мере, они были героями четырдцатилетнего Гэвина Рида.

Ему самому не нужно было много. Немного свободы. Немного подъёмов не по команде. Немного отбоев не по сигналу. Немного «куда хочу, туда лечу», вместо ежедневных обязательных прогулок в школьном дворе. Да пусть его даже потом поймают, пусть. Он хоть немного подышит, там, снаружи.