Снова снял очки, снова протирает. Интересно, может быть, это у него нервный тик?
— Для твоего выздоровления очень важно начать отпускать идею «своего ребенка». Я понимаю, это сложно, но мы здесь, чтобы помочь тебе.
— Для твоего выздоровления очень важно начать отпускать идею «своего дыхания», — я презрительно подражаю антисептической мягкости его тона. — Я понимаю, это сложно, но мы здесь, чтобы помочь тебе.
— Кэтрин…
— Серьезно, док. О чем ты? Она — мой ребенок. Эви сказала, что принесет ее повидаться. Ты был свидетелем. Почему она не приходит? Она даже не звонила, почему она не звонила?
Еще один вздох.
— Нет, она не звонила. Кэтрин, у тебя ужасная травма. Потеря дома, мамы, это сломит любого. И пропавший отец… В таких случаях, как твой, пациент нередко создает идею о другом родственнике, чтобы чувствовать, что поддерживающая его семья не полностью разрушена…
— Ты пытаешься сказать мне, что мой ребенок — галлюцинация?
— Я пытаюсь…
— Да пошел ты.
Я залезла рукой в бюстгальтер, чтобы достать ватную прокладку, прижатую к соску, и бросила в него. Прокладка пролежала там пару часов и хорошо пропиталась, поэтому, шлепнувшись о его щеку, она издала удовлетворительный хлюпающий звук.
— Значит, молоко в моих сиськах тоже галлюцинация?
Он отлепил прокладку от кожи. Он выглядел смертельно бледным. Как будто произносимые им слова ужасали его сильнее, чем меня.
— Кэтрин, я знаю, сейчас тебе сложно. Сразу не получится, но со временем мы приведем тебя к тому, что ты сможешь принять правду. Это были чрезвычайно трудные, преждевременные роды, и лучший акушер в Лондоне сделал все возможное, но в итоге оказался бессилен.
Пока он говорил, я почувствовала, как сжалось горло. Я покачала головой, пытаясь что-то сказать, но у меня не было слов.
— Ребенок погиб во время родов. Это несправедливо и непросто, но так получилось. Мы поможем тебе принять это, я обещаю.
И — мне стыдно признаться — всего на кратчайший миг, на крошечную щепотку времени я задумалась, не говорит ли он правду. Затем в памяти вспышкой промелькнуло, как ты смотрела на меня, как твои глаза блуждали по моему лицу, словно ты запоминала каждую пору и ресницу. Я твоя мать. Моя преданность — самое меньшее, что я должна тебе.
— Нет. Не поможете, — сказала я. — Я обещаю.
Первое время у нас с ним были ежедневные занятия. Я не могла избежать их. Если я волочила ноги, то Джой буквально несла меня на себе, не жалуясь и не критикуя, со своей обычной спокойной улыбкой. Но они не могли заставить меня говорить, и я молчала. Я сказала бы что-нибудь, если бы он признался, что держал меня в плену подальше от тебя, но он продолжал настаивать на том, что ты мертва, что я выдумала тебя и, если коротко, сошла с ума. Это — больше, чем замки на дверях или сильная спина Джой, — по его ощущениям, дало ему власть надо мной. Уступив, он лишился бы ее.
Поэтому каждое утро, каждое утро в десять часов я приходила к нему в кабинет и молча сидела в одном и том же обитом чинцем кресле, слушая, как часы на камине отсчитывают фрагменты совместной жизни.
Время текло странно. Я начала следить за днями с помощью отметок: сначала на бумаге, которую они потом забрали, затем на мыле в ванной и, наконец, ногтем на тыльной стороне запястья. Но когда недели начали растягиваться в месяцы, стало слишком больно. Не физически — я знала, что упускаю вехи: примерно в эти дни твое зрение станет лучше, твой мир станет четким, сейчас ты уже можешь сесть, сегодня ты можешь в первый раз попробовать обычную еду. Я измеряла свою собственную жизнь твоей, той, по которой скучала, и не могла справиться с этим. И я перестала следить.
Не знаю, как долго я находилась там, но в результате я встретила одного человека, который в конце концов окольными путями привел меня к тебе. Был яркий весенний день, и я гуляла по саду. Это был красивый сад с широкими газонами и высокими деревьями, плотно растущими в середине (ни одно из них не росло у стен, конечно). В столовой говорили, что с приходом лета густые кусты почти скрывают стены высотой в пятнадцать футов и кажется, будто ты в парке.
Неподалеку стоял парень и смотрел на пионы. Он был худой, бледный и прыщавый, но он был примерно моего возраста, и к тому же я любила пионы, всегда любила, так что я подошла.
— Привет, — сказала я. — Я Кэт.
Он тут же вздрогнул и сказал:
— Уилл Дженкинс, из Биконсфилда.
— Ха. Что ж, а я, наверное, Кэтрин Канчук из Тутинга, хотя я никогда не сталкивалась с другими Канчуками, чтобы приходилось уточнять, откуда я.