От жены Путятина шли прежде письма с французскими штемпелями. В последнем – на Шанхай, писала, что родила благополучно. А в сентябре получил письмо на устье Амура через Петербург. При первых известиях о возможной войне она переехала с детьми в Россию, как и было условлено, как я ее учил! Живет в нашем именье, в здоровом климате.
...Вот и у меня, как у посла Тсутсуя, маленькая дочка родилась. Но мне все же не восемьдесят, как ему. Мне только еще под пятьдесят. Однако неужели японцы так плодовиты? Вот про Тсутсуя действительно можно подумать что угодно. Но не про меня!
Мэри писала из Парижа в министерство иностранных дел Сенявину, как я ее учил перед отъездом, просила, чтобы ей разрешили взять с собой в Россию француженку, французскую подданную – горничную, к которой она привыкла. И, слава богу, разрешили, к пустякам не стали придираться. «Мэри, моя милая Мэри» теперь живет спокойно. Дочь английского адмирала Ноулса привыкла к нашему имению под Новгородом. На время войны все сношения с семьей отца прерваны. А теперь и со мной прерваны. Жаль ее!
– О чем же дальше, Эгава-сама? Много ли дел накопилось?!
– Как вам будет нужней и удобней, Путятин-сама, – ответил дайкан. – Осмелимся завтра беспокоить ваше превосходительство... Феодальные князья в Японии очень богаты и очень влиятельны. Верны бакуфу, но совершенно самостоятельны, власть у них большая.
«К чему бы он?» – подумал Путятин и сказал:
– Да, еще нам нужны будут краски разные, но не ядовитые, чтобы выкрасить три тысячи яиц. Убедительно просим прислать!
– Мы здесь живем и строим корабль на земле князя, который живет в ближайшем городе. Образованный даймио[9]. Может служить образцом японского рыцаря.
– И любознательный? – спросил капитан.
– Да... Конечно. Это его земля.
Два матроса в белых перчатках вынесли опустевшие серебряные блюда из-под жаркого и ведерца с растаявшим льдом. Подали десерт и сладкое вино. В лагере заиграл духовой оркестр.
«Это вальс!» – Эгава-сама знал.
Пока пили чай и курили трубки, оркестр грянул польку-бабочку. Гости заметно повеселели.
Эгава знал, что даже войска правительства, скрытые в лесу у всех трех дорог, ведущих в деревню Хэда, и те любят у себя на горах послушать, когда внизу у моря поют трубы эбису.
Эгава, глубоко затягиваясь дымом, сказал, что большая часть деревни Хэда принадлежит князю Мидзуно из города Нумадзу.
«Следовало бы их «bow out»[10], выпроводить с почтением», – полагал Лесовский.
– Когда князь Мидзуно сюда приедет, то, конечно, очень восхитится, увидя, что строится шхуна.
– Да разве он еще не знает? – спросил Степан Степанович.
– Наверно... знает... – смутившись, ответил Эгава.
– Ври, брат, да знай меру! – сказал по-русски капитан и остерег Шиллинга и Гошкевича: – Не для перевода, господа!
– Словом, им нужно, чтобы мы построили второй стапель и заложили для них вторую шхуну! – заявил Путятин.
Словно вспомнив свое английское воспитание, адмирал умолк, взглянул на гостей и выпрямился, как проглотил аршин.
Затараторил представитель правительства Уэкава Деничиро. До сих пор он сидел как в рот воды набрал. Бестия, ловкий чиновник, приказная лиса. Молод, а далеко пошел. Заказал себе недавно европейский мундир у нашего портного. Сказал, что изобретает образец формы для будущего флота.
Уэкава сказал, что это очень важно. Правительство будет благодарно. Со своей стороны выполнит все обещания перед возвращением морских воинов на родину.
Что он хочет этим сказать? Что не выпустят нас из Японии, если не заложим вторую шхуну? Брат, шалишь, тогда не рады будете! Да до этого не дойдет. Не зря весь флот зовет Путятина твердолобым англоманом.
– Это невозможно! – процедил Евфимий Васильевич сквозь зубы, и глаза его как бы затянуло серым туманом.
Как европейцы умеют лицемерить! Как глаза их изменяются от важности. Где их учат?! Из разных стран прибывают, а лгут совершенно одинаково, словно росли вместе. Когда отказываются, то строго, достойно и с важностью. Уверяют, что наши друзья, а что японцы лгуны, лицемеры и коварны! А вот он был такой добрый старичок и сразу же возвысился.
– Когда у вас будут люди, знакомые с началом западного судостроения, они смогут начать постройку подобной шхуны сами. Пока мы не можем. Мастера нужны самим на основном и главном, что строится под моим командованием с соизволения и при покровительстве и содействии высшего императорского правительства Японии – бакуфу, за что мы нижайше вас благодарим. Так что вам не о чем беспокоиться!
Вот так и съехал с английского приема на японский! Господи, на что только не приходится пускаться русскому человеку!
В лагере музыка играла так весело, что, несмотря на разногласия, все простились ласково и любезно.
– Вы японским плотникам работу задали? – спросил адмирал у Колокольцова, проводив гостей.
– Мидель-шпангоут и поворотные шпангоуты будут закончены нашими мастеровыми. У нас хороших плотников всего пять человек.
– А здешние плотники справляются?
– Они работают очень аккуратно. Некоторые точней наших...
Старшего офицера Мусина-Пушкина в душе взорвало. И так говорит русский офицер! Да как могут японцы работать точней наших, не зная европейского судостроения! Вот к чему приводит молодого человека знакомство с японочками.
– Убедитесь сами, Евфимий Васильевич!
Мусин-Пушкин гордится, что он Пушкин и что он Мусин. Один из Мусиных-Пушкиных знаменит тем, что нашел древний список «Слова о полку Игореве» и перевел с древнеславянского. Другой – попечитель Санкт-Петербургского университета. Еще один – известный военный деятель. Надо полагать, что теперь станет известен моряк. Если бы каждая семья давала обществу столько полезных деятелей! И что это за привычка видеть лучшее в чужих и находить во всем превосходство перед своими. Даже в японцах, во что пока не верится. Что за болезнь, что за мания! Или же объяснять каждый талант в русском человеке примесью чужеродной крови! Это уже скотство! Свиньи под дубом! У нас чуть кто выдвинется из своих, тут же ему ноги переломают.
Татноскэ, маячивший у входа, внимательно вслушивался в спор, кое-что понимая; иногда он удивлялся, как неосторожны западные иностранцы. Говорят обо всем открыто, даже об ошибках и недостатках, не стесняясь японцев. От очень большой самоуверенности, но может быть, от честности. И то и другое может их подвести.
Офицеры и юнкера расходились из храма Хосенди.
– Как барометр, господа?
– Все еще стоит низко.
Среди туч едва проступало солнце. За каменной косой большая волна в красной пене ударила в риф или в мель и медленно стала бухнуть, а потом разливаться, на ней поднялся розовый веер, потом все опустилось в море, оставив в воздухе розовую пыль.
Другая совершенно красная волна опять ударила во что-то. Там, как плавучий остров, под берегом дерево-гигант, необыкновенной толщины. Таких морским течением приносит к берегам Идзу с Филиппинских островов, где растут великаны с мягкой и плавучей древесиной. Волны бьют в дерево, среди водяной пыли загораются радуги. Опять пошел дождь.
– Скажи мне, кудесник, любимец богов, – входя в офицерский дом при храме Хонзенди и обращаясь к Сибирцеву, сказал покрасневший от ветра Константин Николаевич Посьет, – что сбудется в жизни со мною?
Он снял перчатки, плащ и поздоровался.
– К нам пить чай, – ответил Сибирцев. – Какие новости?
– Едет феодальный князь – рыцарь. Феодал здешнего герцогства.
– Oui[11], – ответил барон.
Татноскэ обрадовался Посьету и заговорил с ним по-голландски.
– Князь сердцеед? – спросил Посьет, предлагая курить.
– Да, да. Конечно, – отвечал Татноскэ, принимая сигару.
– А дождь опять пошел. Сильней вчерашнего, – заметил Пушкин, стоя в раздвинутых дверях и глядя, как вода заливает двор, капли скатываются по стекловидным листьям, на лужах пошли пузыри.