Выбрать главу

А началось все на балу в пензенском городском собрании, куда он однажды забрел в компании старого приятеля, графа Четвертинского, проводившего инспекционную поездку. Денис Васильевич редко покидал свое имение в соседней Симбирской губернии, где обитал с супругой и детьми с тех самых пор, как армия, наконец, оставила его в покое после отгремевших над Отечеством бурь. Но иногда тяга к приключениям и кутежам брала свое, и он надолго отлучался в этот милый его сердцу город. И порой не мог устоять перед томным девичьим взглядом.

Позже, уже в пути, он запечатлел тот миг в дневнике:

Вошла – как Психея, томна и стыдлива, Как юная пери, стройна и красива… И шепот восторга бежит по устам, И крестятся ведьмы, и тошно чертям! [14]

Еще мгновение назад он потягивал пунш с местными служаками, обмениваясь новостями и сальными анекдотами, и вот…

Его сердце было сражено. Она разбила его, наголову и внезапно, совсем как он когда-то разгромил этого напыщенного Ожеро под деревушкой Ляхово… Друзья сообщили ему, что черноволосая красавица – не кто иная, как Анастасия Евгеньевна Жемайтене, в последние несколько дней произведшая фурор в местном светском обществе своими потрясающими красотой, эрудицией и, как выразился Четвертинский, сочетанием «ума обольстительного с душевной простотой». Вокруг молодой дворянки, прибывшей откуда-то из белорусской глухомани, толпами вились поклонники, но всех их ждал отказ: по словам девушки, она хотела видеть лишь легендарного героя-партизана, поэта и защитника Отечества Дениса Васильевича Давыдова.

И одного взгляда на ее прекрасный лик, тонкий стан, на горящие, полные какого-то манящего обещания глаза хватило, чтобы тем же вечером, после бокала шампанского, короткой беседы, поцелуя украдкой и обещания скорой встречи он записал, опьяненный свежим чувством:

Но ты вошла – дрожь любви, И смерть, и жизнь, и бешенство желанья Бегут по вспыхнувшей крови, И разрывается дыханье! С тобой летят, летят часы, Язык безмолвствует… одни мечты и грезы, И мука сладкая, и восхищенья слезы – И взор впился в твои красы, Как жадная пчела в листок весенней розы!

Они вновь встретились, и его закружил роман, не уступавший накалом всем безумным авантюрам его юности. Он знал, что это ненадолго… Знал, что не оставит Софью и детей… И все же готов был упиваться Анастасией, гореть с нею до последнего дарованного им мгновения. Поэтому возможность проведать ее родню где-то в лесах Белой Руси, несмотря на ужас, вселяемый ими в его душу, он воспринял как подарок судьбы, позволившей хоть немного продлить их сладкую, сказочную негу… Но, чем ближе становились кошмарные черные леса, полные зловонных болотных испарений, кишащих болезнетворными миазмами, чем дальше уводила петляющая дорога вглубь ужасного края, тем сильнее он сомневался в том, правильно ли поступил, согласившись поехать с Настей… Стоило ли искушать судьбу, тогда, в ноябре двенадцатого года, подарившую ему жизнь? А еще этот шрам… Крохотный белый шрам на нежной Настиной коже, чуть выше локтя. Отчего он вселял в него недобрые предчувствия, заставляя лихорадочно – и безнадежно – копаться в памяти, будто бы ставшей в последние годы захламленной и пыльной, как жилище помещика из набросков к поэме, которые показывал ему однажды, во время поездки в Нежин, один захмелевший малороссийский гимназист?

– …мете сапоги, дорогой мой генерал?

Голос Насти прогнал грозившие поглотить его воспоминания и тревоги.

– Прости, любовь моя… Что ты сказала?

– Какой же вы мечтатель… – сказала Настя и улыбнулась, с умилением глядя на рассеянного генерала. – Снимете сапоги?

Денис Васильевич вдруг понял, что в приступе задумчивости миновал, не разуваясь, прихожую и стоит на роскошном узорчатом ковре, оставив на нем грязные следы.

Вернувшись к дверям, он снял сапоги.

– Может, и сюртук оставите? – спросила Настя.

Генерал посмотрел на свой длинный сюртук с эполетами, заметив зашитые дыры от картечи, зацепившей его во время польского восстания. Тогда пострадал только плащ, а сам он не получил ни царапины. С тех пор он верил: старое сукно приносит удачу.

– Пожалуй, нет. Здесь немного прохладно, – ответил, улыбаясь, генерал.

– Как знаете, – кивнула Настя. – Пойдемте скорее, стол уже накрыт!

Родители Насти (как только они представились, проклятая старческая память тут же отправила их имена в самый дальний и захламленный свой угол) оказались милыми и весьма обходительными провинциальными дворянами – по всей видимости, из обрусевших литвинов. Пусть убранство дома – рыцарские доспехи с алебардой, гобелены и громоздкие канделябры – казалось дремуче устаревшим подражанием европейским Средним векам, а свечи лишь частично освещали огромный обеденный зал, позволяя теням клубиться в уголках, закоулках и нишах, беседа за столом протекала легко и непринужденно. Кушанья, приготовленные собственноручно Настиной матушкой, были поистине восхитительны. Количество поданных блюд явно превосходило возможности едоков. Впрочем, родители Насти, люди преклонных лет, отличались отменным аппетитом. Отец, широкоплечий седовласый патриарх семейства, обладавший взглядом столь тяжелым и пронзительным, что Денис избегал смотреть ему в глаза, ухитрился слопать чуть ли не целого оленя, когда Денис едва только покончил с сытным куриным супом! Да и матушка – крохотная старушка, перемежавшая русскую речь литовскими словами, – оказалась под стать супругу. В результате выносивший блюда кучер – должно быть, семья могла позволить себе лишь одного слугу – едва успевал уносить пустые подносы. Генерал был в восторге от трапезы. Никаких изысков, принятых в высшем свете столиц, лишь простая и сытная снедь. О чем еще мог мечтать старый рубака? Впрочем, что-то его все же настораживало. И Настя, и ее родители ели так, будто давно не наедались досыта: плохо пережевывая, вгрызаясь в мясо с едва скрываемым голодом. Это напомнило Денису французов, которых настигал его отряд во время войны. Замерзшие, едва живые, они так же остервенело поедали плоть своих лошадей, а порой – и своих товарищей.

– Знаете, вы действительно такой grazus, как писала Настенька! – сказала мама, глядя на генерала.

– По-литовски это значит «красавец», – подсказала Денису Васильевичу явно польщенная Настя.

– У нас даже был где-то ваш портрет! Я купила репродукцию в Витебске! – воскликнула мать и повернулась к кучеру: – Бачкис, будь добр, отыщи картину!

– Мама, ну сколько тебе повторять – это не Денис на портрете, а его дальний родич Евграф Владимирович!

– О, простите меня, пожалуйста! – зарделась Настина матушка.

– Ничего, я привык, – с улыбкой кивнул Денис Васильевич, думая о проклятой мазне Кипренского. В портрете франтоватого молодого человека, который и правда приходился ему дальним родственником, люди, наслышанные о «герое-партизане», то и дело «узнавали» Дениса Васильевича, что, учитывая обилие репродукций этой работы, изрядно ему досаждало.

– Простите мою супругу, господин генерал, – подал голос отец. Он говорил почти шепотом, будто простудил горло. – Она разволновалась из-за плохих вестей…

Их прервал кучер-слуга Бачкис, появившийся с дымящейся чашей пунша в руках.

– Обычно за ужином мы пьем вино, но сегодня, по случаю приезда героя-гусара, решили подать пунш, – сказала, улыбаясь, матушка и принялась разливать горячий красноватый напиток в бокалы.

– Благодарю, – кивнул Давыдов и, чтобы поддержать разговор, спросил: – Так какие же плохие вести вас растревожили?

Впрочем, думал он не об этом. Его занимал тот же вопрос, который терзал его еще в Пензе: зачем родителям девушки приглашать в дом мужчину, который не собирается просить ее руки и сердца. «И который, к тому же, ей в отцы годится», – подсказал зловредный и ехидный внутренний голос. Впрочем, некоторые догадки у него появились еще в Пензе, а теперь подозрения лишь усилились, превращаясь в уверенность…

– Кто-то убивает наших крепостных… – зашептал отец, и за столом тотчас воцарилась гробовая тишина, будто даже упоминание об этих событиях заставляло Настиных домочадцев дрожать от ужаса. – По всей видимости, какие-то животные.

вернуться

14

Здесь и далее – стихи Дениса Давыдова разных лет.