Осторожно выдохнув, Глеб спустил на пол босые ноги.
И тут скрипнули в комнате половицы. И еще раз. И еще. Скрипели сильно, протяжно, не как под обычным человеком. Кто-то большой и тяжелый медленно шел сейчас по ним, стараясь ступать как можно тише. Чтобы не потревожить, не спугнуть раньше времени. Глеб понял, что дрожит. Он изо всех сил сжал зубы, чтобы не стучали. Ни звука. Черное зловещее безмолвие. И в самом его центре – ряженый. Прямо здесь, за занавеской. Протяни руку – и дотронешься.
Во мраке он не мог видеть, но ясно представил себе его. Громоздкий заиндевевший тулуп мехом наружу, длинные серые пальцы, когти, изогнутые как серпы, нелепая козлиная маска с витыми рогами, под которой ничего нет. Чудовище стояло за занавеской, а на кровати маленький мальчик, по рукам и ногам скованный страхом, не дыша, смотрел в сгустившуюся темноту и ждал, когда оно войдет.
Он боялся не смерти, не боли и не крови. Совсем другого.
– Я могу надеть любую личину! – сказало оно ему там, во сне, на заснеженной лесной опушке, на извечной границе света и тени.
И сейчас Глеб боялся, что, когда его родители вернутся, они не заметят подмены.
Владислав Женевский
Атеист
Вот наконец он, крылья распустив Подобно корабельным парусам, От почвы оттолкнулся и взлетел С клубами чадными и много лиг Преодолел отважно, оседлав Летучий дым; но вскорости клубы Развеялись под ним и седока Оставили в бескрайной пустоте.
В библиотеке бесшумно отворилась дверь.
В образовавшейся щели заблестел черный камешек: чей-то глаз озирал комнату. Ярко пылали дрова в камине, дремотно стелились по полу багряные ковры, но глаз оставался холоден. Окаймленный задорными рыжими шерстинками, сам он был лишен цвета и эмоций. Казалось, сквозь щель таращится на игру теней лакированная пустота.
Мальчик беззвучно проник в библиотеку. Он был худ. Болезненная бледность только подчеркивала черноту его глаз, из которых один – тот, что оставался невидим, пока другой изучал и разведывал, – был неправильной фасолевидной формы. Так и все лицо его, будто смятое чьей-то безжалостной пятерней, казалось карикатурой на человеческое. Гримаса гнева или страдания гляделась бы естественно на этом лице, но бесстрастие не покидало его. Уродцу могло быть и десять лет, и пятнадцать.
Комната представляла собой огромный цилиндр. По всей его окружности уходили верхушками куда-то во тьму книжные шкафы. Света камина хватало лишь на небольшое пространство – прямые полки, позолоченные корешки, пышные канделябры. И в центре – массивный стол красного дерева, за которым согнулась исполинская фигура, бесцветная, недвижимая, похожая на статую. Но нет – то и дело раздавался скрип пера, и по ее очертаниям пробегал трепет.
К столу мальчик и направился. Он старался ставить ступни мягко, надеясь внезапным появлением завоевать преимущество. Фут за футом преодолевал он своей неуверенной, качкой походкой. И когда уже почти добрался до цели, случилось нечто страшное.
Где-то высоко под неведомым потолком, хлюпнув, разлетелась в труху деревяшка, и градом посыпались влажные тома, увлекая за собой нижних соседей. И рос, ширился грохот, разрывая барабанные перепонки скрючившегося на багрянце ковра маленького существа…
Но удара не последовало.
– Сын! – повторил голос.
Мальчик медленно поднялся с пола. Уродливое лицо осталось непроницаемым, но он был очень недоволен собой. Громовой голос отца всегда действовал на него так.
Прежде чем ответить, мальчик посмотрел наверх. Все тот же мрак, ничем не нарушенный, непроглядный. Ему все почудилось.
Он собрался с духом и начал:
– Отец, мне надо сказать тебе одну важную вещь.
– Говори.
– Отец, я не верю в Бога.
Легонький, едва заметный стук – на столешницу упало перо. Теперь и мальчик обратился в изваяние. Вся комната замерла, даже огонь в камине стал на миг не более чем искусной имитацией, написанной на холсте, – до того было тихо.
Скрип кресла.
– Повтори.
Мальчик знал, что эта битва будет смертельной. Если он спасует, будет только хуже.
– Отец, я не верю в Бога. Я атеист.
Глаза их встречались не часто, и тем страшнее сошлись они теперь: жгучий, ненавидящий взгляд взрослого и темные озерца на безобразном личике. Воздух точно завибрировал, напряжение росло и грозило разрядиться взрывом.
Но гигант в кресле сдержал себя. Опустив руки на подлокотники, он все так же безмолвно взирал на стоящего перед ним сына. Последнему стоило невероятных усилий не забиться в дикой дрожи под этой тяжестью. Наконец отец заговорил:
– Понимаешь ли ты, что только что сказал?
– Да, отец.
– Кто тебя научил этому?
– Никто, отец. Я сам дошел до этого. Бога нет. Это все обман, это…
– Довольно. Подробности меня не интересуют.
Он помедлил.
– Ты всегда был сопляком. Я ожидал от тебя чего-нибудь подобного. В твоем возрасте сомнения естественны, но один ты умудрился дойти до такого абсурда. Знаешь, что я сейчас сделаю?
– Нет, отец.
– Я сниму эту трубку и сделаю короткий звонок. А через полчаса у меня не будет сына.
– Отец!
– Пожалуй, полчаса – слишком много для тебя. Ты уже не имеешь права называть меня так. Ступай в приемную на первом этаже и жди. Тебя заберут. Вещей можешь не собирать.
И, не глядя на бывшего теперь сына, он взялся за лапку телефона.
А мальчик не трогался с места. Мучнистая кожа щек и лба словно покрылась трещинами. Бархатный сюртук подергивался на плечах, выдавая бушующую внутри ярость.
Но под белесыми бровями было по-прежнему черно и пусто.
«Я понимаю, что это посягательство… – падали в трубку тяжелые слова. – Да, он уже ждет…»
Отвергнутый сын развернулся и побрел к выходу.
Затворив за собой дверь, он не стал спешить. В коридоре лениво переливался сумрак, и лишь далеко справа мерцал бледно-желтый свет. Уродец двинулся в его сторону.
Немного странно было ступать по шелестящему ковру, зная, что это в последний раз. Еще страннее – видеть красные глаза слуг. Те прятались за базальтовыми колоннами, что ритмически прорезали стены через каждые тридцать шагов. Слуги высовывали раздвоенные языки, скребли когтями по камню. В прежние времена, стоило атеисту сделать движение в их сторону, как чернильные силуэты сжимались в комок. Но отныне он был отверженным, и красные огоньки на безносых лицах горели злобой и насмешкой.
– Безбожник! – шипели они, не осмеливаясь дотронуться до него.
Это его не обижало.
Коридор закончился, и мальчик очутился у широкой лестницы. С бордовой стены мертвенным взглядом смотрел светильник в виде кладбищенского нарцисса. Черные царапины расходились по лепесткам, и каждый из шести заканчивался крестом.
– Чушь, – произнес атеист и плюнул на ковер. Повернувшись к гербу спиной, он начал спускаться по черным ступеням.
Внизу он свернул направо и, пройдя через несколько комнат, оказался в приемной. Обыкновенно у высоких дверей стоял привратник, но в этот вечер его отпустили.
Здесь не принимали – ждали, и обстановка была простой: массивные скамьи, светильники-нарциссы.
И еще клубилась, словно жидкое пламя, розовая кисея. В стенах гудели невидимые вентиляторы.
Мальчик сел поближе к дверям и уставился перед собой. Колыхание ткани вызывало тошноту. Порой щеки нежно касался розовый язычок; атеист машинальным движением смахивал его, и в искусственном огне было больше жизни, чем в этой костлявой руке.
Он догадывался, куда его повезут, и раздумывал, что будет там говорить. Идея атеизма возвышалась в сознании колоссальной башней, о которую разбивался любой страх, любое сомнение. Но в библиотеке он забыл о своей силе, и тем позорнее было поражение. Теперь он изготовился драться.
Снаружи послышался шум мотора, а за ним – торопливый топот и скрип дверных петель. Уродец встал, когда его окликнули, и по обледенелому крыльцу заковылял к автомобилю. Металл отливал черным и золотым, но атеиста это заботило так же мало, как и шелест опавшей кисеи за спиной.