Да разве ж о том речь?
Злым бы языкам в это кресло, из мореного дуба сделанное, телячьею кожей винного колеру обтянутое, кажущееся и надежным, и удобным… да на денек-другой посидеть, в бумажках закопавшись, в попытках бесплодных усмирить акторскую вольницу, каковой сам Хель не брат.
Тогда, глядишь, и присмирели бы.
Тяжко… что в животе — не надо было баловаться расстегаями уличными, но уж больно тяжело давалась Евстафию Елисеевичу диета, супругой прописанная, что на душе.
День предстоял сложный.
И желая оттянуть неизбежное, маялся Евстафий Елисеевич, натирая мягкой ветошью бюст Его Величества. Сие занятие успокаивало его еще с той давней поры отрочества, когда Евстафушка, третий сын старшего судейского писаря, оставался надолго в отцовском кабинете. Нет, ныне-то он разумел, что кабинет тот был просто-напросто комнатушкой с оконцем под самым потолком, но не было в мире места надежней, спокойней. Он любил и это окошко, и арочный потолок, с которого свисали полотняные ленты, пропитанные медовой водицей для привлечения мух и прочего гнуса, ежели таковому случится попасть в полуподвальное помещение, и самих мух, по-осеннему неторопливых, громких, и гладкие канцелярские шкапы, избавленные от виньеток, медных ручек и прочих ненужных кунштюков…
Обычной робости, каковая часто охватывает людей в местах присутственных, Евстафушка не испытывал. Напротив, все-то тут было знакомо. Упорядоченно.
И он радовался этому порядку.
Спешил помогать.
Батюшка же, утомленный работой, снимал очочки, протирал их чистым, хоть и латаным платочком, и щурился, глядя на сына. Приговаривал:
— Старательность — сие тоже талант. И не след его в себе губить.
Сам он, дослужившийся до старшего писаря, и не помышлял о работе иной. Он жил бумагами и младшим, поздним сыном, так похожим на дорогую Лизаньку. Оттого, глядя на него, и улыбался, скупо, сдержанно, потому как не вязалась улыбка с серым цивильным платьем.
Евстафушка же, спеша отца порадовать, пристраивался в уголочке, меж стопок со старыми делами, от которых сладко пахло архивною пылью, и делал уроки.
Учиться он любил.
И учителя хвалили Евстафушку не токмо за старательность и прилежность — а как иначе-то? — но и за тихий незлобливый норов.
Когда же последняя тетрадь отправлялась в портфель, отец кивал и открывал сумку, вытаскивал бутерброды, завернутые в утрешнюю газету. За день она успевала пропитаться маслом, а на белом хлебе оставались черные пятнышки типографской краски, но в жизни не едал Евстафушка ничего вкусней.
…и чай, который приносила Капитолина Арнольдовна, пучеглазая немка, служившая в присутствии судейским секретарем, был всегда крепок, темен и сладок до невозможности. Порой немка оставалась, рассказывая скрипучим хрипловатым голосом последние сплетни. Отец охал, качал головой и языком прицокивал… и завидя, что Евстафушка уже расправился и с чаем, и с бутербродами, он говорил:
— Иди-ка, сыне, почисти государя.
Казенный бюст в аршин высотой стоял на краю стола, повернутый к двери. И получалось, что каждый посетитель, кому случалось заглянуть в коморку старшего писаря, вставал пред суровым взором Его Величества Никея Первого.
Государь сиял, во многом благодаря ежедневным усилиям, каковые прикладывал Евстафушка, натирая бронзу мелким речным песочком да мягкою ветошью. Особенно ему нравилась высокая, солидная лысина, и государев массивный нос… а вот в усах застревал песочек. И Евстафушка мечтал крамольно, что однажды Никея Первого сменит иной государь, безусый, начищать которого будет проще, и мечтая, слушал краем уха голубиное воркование Капитолины Арнольдовны…
Наверное, они бы поженились, поскольку нравилась отцу Капитолина Арнольдовна, неспешностью своей, солидностью, неженской какой-то рассудительностью. И Евстафушка был бы рад этакой мачехе…
…не срослось. Подвело однажды старшего судейского писаря изношенное сердце. Ушел, оставив пустой стылую съемную квартирку, шкаф с тремя серыми пиджаками, полдюжины носовых платков да чиненное белье, которое по традиции отнесли в храм Иржены-заступницы.
Та давняя смерть и переменила судьбу Евстафушки, резко лишив его мечты о писарской карьере, но толкнув в объятья вербовщика. Два месяца всего ушло, дабы перекроить, перетрясти душу, вылепив из вчерашнего гимназиста сначала рекрута Евсташку, а после и младшего актора полицейского управления…