И сам Евстафий Елисеевич ей под стать.
Признаться, начальника своего Себастьян побаивался еще с тех давних пор, когда, окончивши краткие полицейские курсы в чине младшего актора, предстал пред светлые очи Евстафия Елисеевича. Был тот моложе на два десятка лет, на пару пудов тоньше и без лысины. Позже она проклюнулась в светлых начальственных кудрях, этакой соляной пустошью промеж богатых Висловских лугов…
Тогда же старший актор Евстафий Елисеевич нахмурился, завернул в газетку недоеденный бутерброд, который спрятал в потрепанный потрескавшейся кожи портфельчик, облизал пальцы и, повернув государев бюст лицом к окошку — сия привычка по сей день Себастьяна удивляла — спросил:
— Актором, значит?
— Так точно! — весело отозвался Себастьян. Он едва не приплясывал от нетерпения. Вот она, новая жизнь, и подвиг где-то рядом, совершив который ненаследный князь прославится в истории или хотя бы на страницах газет. И коварная Малгожата, прочитав статью, всплакнет над несбывшейся жизнью…
…быть может, даже объявится, умолять о прощении будет, плакать и объяснять, что он, де, не так все понял. А он объяснения выслушает бесстрастно и спиной повернется, показывая, что мертва она в сердце его. Или что это сердце вовсе окаменело?
В общем, Себастьян еще не решил.
Следует сказать, что учеба пришлась ненаследному по душе, особенно, когда он понял, что хвост и дрын — это аргументы куда более понятные новому его окружению, нежели доброе слово, густо приправленное латынью. На латыни сподручно оказалось ругаться.
— И чего ты умеешь? — Евстафий Елисеевич, от которого неуловимо пахло чесноком, разглядывал Себастьяна пристально. И сам себе ответил. — А ничего…
Себастьян обиделся.
Правда, первый же месяц показал, сколь право было начальство.
…и что само это начальство не стоило недооценивать. Тихий, даже робкий с виду Евстафий Елисеевич способен был проявить твердость. Пусть и говорил он мягко, порой смущаясь, краснея, теребя серый суконный рукавчик мундира, но от слов своих не имел обыкновения отказываться.
— Помнишь, Себастьянушка, первое свое серьезное дело? Познаньского душегубца? — вкрадчиво поинтересовалось начальство, отирая платочком пыль с высокого государева лба, на коий дерзновенно опустилась муха. Толстая, синюшная и напрочь лишенная верноподданических чувств.
— Помню.
Себастьян потрогал шею.
…как не запомнить, когда после этого дела и собственной инициативы, казавшейся единственно возможным шагом, он месяц провел в больничке. И матушка, отринув прочие свои обязанности, навещала его ежедневно, принося апельсины, сплетни и свежие газеты.
В газетах Себастьяна славили.
…а Евстафий Елисеевич за самодурство, которое репортеры нарекли «инициативой неравнодушного сердцем актора», подзатыльника отвесил. Удавку с шеи снял и отвесил.
А потом еще пощечину…
…что сделаешь, ежель в портфеле старшего актора не нашлось местечка нюхательным солям… но подзатыльник тот запомнился, и пощечина, и злое, брошенное вскользь:
— Только посмей умереть. С того света достану!
И ведь достал бы, смиреннейший Евстафий Елисеевич, не побрезговал бы ни к Вотану-молотобойцу пожаловать, ни в темные чертоги Хельма, ежели оказалось бы, что грехи Себастьяновы напрочь добрые дела перевешивают…
На память о той истории остался ненаследному князю орден и беленький шрам на груди… шрамом Себастьян гордился больше, втайне подозревая за орденом и повышением отцовскую крепкую руку…
— Помнишь, значит, — с тяжким вздохом произнес Евстафий Елисеевич, вставая.
Совсем дурная примета.
— И как ты тогда… — он замялся, не зная, как сказать, — инициативу проявил…
— Да.
Хмыкнул. Замер, оглаживая бронзового государя по высокому лбу.
— А слышал ли ты, Себастьянушка, про конкурс нонешний?
— Кто ж не слышал?
— И то верно… верно… — снова вздох, тягостный, и толстые пальцы Евстафия Елисеевича мнут подбородки, которых за последние года три прибавилось. — Кто ж не слышал… Дева-краса… чтоб ее да за косу… срам один… и нам заботы.