Юнцов с художественными наклонностями влекла в Париж не столько «шикарная» жизнь, сколько культурная обстановка и возможность быстро получить признание, но, когда они оказывались посреди баров и дансингов, у них начинала кружиться голова. Не у всех хватало силы воли работать, многие спивались, некоторые ухитрялись делать то и другое одновременно. (К концу 1920-х большинство американских экспатриантов либо вернулись в США, либо переехали из Парижа в другие места.) Гертруда Стайн имела в виду именно это. Хемингуэй, во всяком случае в «Празднике», истолковал ее упрек иначе:
«Но в тот вечер, возвращаясь домой, я думал об этом юноше из гаража и о том, что, возможно, его везли в таком же вот „форде“, переоборудованном в санитарную машину. <…> Я думал о мисс Стайн, о Шервуде Андерсоне, и об эготизме, и о том, что лучше — духовная лень или дисциплина. Интересно, подумал я, кто же из нас потерянное поколение? Тут я подошел к „Клозери-де-Лила“:свет падал на моего старого друга — статую маршала Нея, и тень деревьев ложилась на бронзу его обнаженной сабли, — стоит совсем один, и за ним никого! И я подумал, что все поколения в какой-то степени потерянные, так было и так будет, — и зашел в „Лила“, чтобы ему не было так одиноко, и прежде, чем пойти домой, в комнату над лесопилкой, выпил холодного пива. И сидя за пивом, я смотрел на статую и вспоминал, сколько дней Ней дрался в арьергарде, отступая от Москвы, из которой Наполеон уехал в карете с Коленкуром; я думал о том, каким хорошим и заботливым другом была мисс Стайн и как прекрасно она говорила о Гийоме Аполлинере и о его смерти в день перемирия в 1918 году, когда толпа кричала: „A bas Guillaume!“[25], а метавшемуся в бреду Аполлинеру казалось, что эти крики относятся к нему, и я подумал, что сделаю все возможное, чтобы помочь ей, и постараюсь, чтобы ей воздали должное за все содеянное ею добро, свидетель бог и Майк Ней. Но к черту ее разговоры о потерянном поколении и все эти грязные, дешевые ярлыки».
При чем тут маршал Ней? Да при том же, что и механик, возможно, даже не существовавший: женщина, не оскорбляй людей войны, это ты и тебе подобные, может, куда-то потерялись, а мы за вас проливали кровь: маршал, юноша-механик и я, и мы в полном порядке. В СССР Хемингуэя называли антивоенным писателем — это верно лишь отчасти. Да, он писал о том, что война ужасна. Но он не соглашался считать военный опыт разрушительным, и у нас еще будут основания предположить, что война была для него более естественным состоянием, чем ее отсутствие. Однако в период работы над «Фиестой» он был в общем (не применительно к себе) согласен с Гертрудой и в 1926 году писал Фицджеральду, что его роман показывает, «как люди разрушают себя», а Максу Перкинсу — что «любит землю и восторгается ею, но ни в грош не ставит свое поколение и его суету сует». В 1925-м, когда он вернулся из Шартра, в названии романа не было выражения «суета сует», но он взял его — «И восходит солнце…» (The Sun Also Rises), — как и второй эпиграф, из того же источника, Екклесиаста: «Род приходит и род проходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце и заходит солнце…»
В Париж возвратился ко дню рождения Хедли, сделал ей подарок — картину испанского живописца Хуана Миро «Ферма», изображавшую загородный дом посреди зелени. Он присмотрел ее еще в июне, тогда же заключил с Миро предварительный контракт. Существуют разные легенды о том, как была куплена картина, стоившая пять тысяч франков (около 250 тогдашних долларов), например, такая: холст присмотрел Эван Шипмен, но Хемингуэй предложил определить с помощью жребия, кому она достанется; Шипмен выиграл, но отказался от покупки в пользу Эрнеста. По другим версиям, Хемингуэй выиграл в карты у художника то ли саму картину, то ли требуемую за нее сумму. В 1961 году «Ферма» оценивалась в четверть миллиона долларов, но Хедли уже давно не была ее владелицей — после развода муж забрал подарок обратно, а его последняя жена в конце концов передала картину Национальной галерее в Вашингтоне.