Первое, на что обратил внимание Хемингуэй, — как странно выглядят и странно ведут себя те, что теснятся за столиками «Ротонды». «Все они, — писал он, — так добиваются небрежной оригинальности костюма, что достигли своего рода однообразия эксцентричности».
В очерке «Американская богема в Париже», который был напечатан в «Торонто стар уикли» 25 мая 1922 года, Хемингуэй набросал несколько беглых, но выразительных портретов этих дилетантов, изображающих из себя художников и людей богемы, болтающих о литературе и искусстве.
«Здесь, в «Ротонде», — писал он, — вы найдете все, что хотите, кроме серьезных художников. Беда в том, что посетители Латинского квартала, придя в «Ротонду», считают, что перед ними собрание истинных художников Парижа. Я хочу во весь голос и с полной ответственностью внести поправку, потому что настоящие художники Парижа, создающие подлинные произведения искусства, не ходят сюда и презирают завсегдатаев «Ротонды».
Их, как и многих других туристов, привела сюда обменная ставка 12 франков за доллар, и, когда восстановится нормальный обмен, им всем надо будет возвращаться в Америку. Почти все они бездельники, и ту энергию, которую художник вкладывает в свой творческий труд, они тратят на разговоры о том, что они собираются делать, и на обсуждение того, что создали художники, уже получившие хоть какое-то признание. В разговорах об искусстве они находят такое же удовлетворение, какое подлинный художник получает в самом творчестве».
В этом очерке все интересно и важно, и прежде всего проглядывающее в нем серьезное отношение Хемингуэя к литературе как к делу, требующему от художника всей его жизни, всех нравственных и физических сил. В мыслях, высказанных здесь, можно услышать отголоски ночных споров в чикагской квартире Смитов.
«С того доброго старого времени, — писал он, — когда Шарль Бодлер водил на цепочке пурпурного омара по улицам древнего Латинского квартала, немного написано хороших стихов за столиками здешних кафе. Даже и тогда, кажется мне, Бодлер сдавал своего омара там, на первом этаже, на попечение консьержки, отставляя закупоренную бутылку хлороформа на умывальник, а сам потел, обтачивая свои «Цветы зла», один, лицом к лицу со своими мыслями и листом бумаги, как это делали все художники и до и после него. Но у банды, обосновавшейся на углу Бульвара Монпарнас и Бульвара Распай, нет на это времени, они весь день проводят в «Ротонде».
Интересно, что в эти же месяцы Хемингуэй написал единственную за все время своей журналистской работы в Европе рецензию на литературное произведение. Это был отзыв о романе негритянского писателя Рене Марана «Батуала», получившем тогда премию Гонкуров. Но написал он этот отзыв не как критик, а как писатель. Говоря о романе Марана, Хемингуэй стремился опять-таки сформулировать свои собственные эстетические принципы, о которых он твердил в Чикаго Дональду Райту, главный из которых заключался в том, что писатель должен видеть, чувствовать и осязать свой материал.
«Когда читатель берет эту книгу, перед ним раскрывается жизнь африканской деревни, увиденная широко открытыми глазами негров, ощупанная их бледными ладонями, исхоженная их босыми широкими плоскими ступнями. Вы едите пищу негров, вы обоняете запахи деревни, вы относитесь к белому пришельцу с точки зрения черного обитателя деревни, и, пожив в ней, вы там же и умираете. Вот и все, что есть в этой книге, но, читая ее, вы сами были Батуалой, а это значит, что это хорошая книга».
Эту убежденность писателя он пронес через всю свою литературную жизнь, не изменяя ей.
Отрывая поневоле время для газетной работы, Хемингуэй упорно и ежедневно трудился над своими собственными произведениями. Он снял номер в гостинице, чтобы его никто не отвлекал, и там писал, писал, отделывая фразу за фразой.
В книге «Праздник, который всегда с тобой» он вспоминал:
«После трудных подъемов в горах мне доставляло удовольствие ходить по крутым улицам и взбираться на верхний этаж гостиницы, где я снимал номер, чтобы там работать, — оттуда видны были крыши и трубы домов на склоне холма. Тяга в камине была хорошей, и в теплой комнате было приятно работать. Я приносил с собой апельсины и жареные каштаны в бумажных пакетах и, когда был голоден, ел жареные каштаны и апельсины, маленькие, как мандарины, а кожуру бросал в огонь и туда же сплевывал зернышки. Прогулки, холод и работа всегда возбуждали у меня аппетит. В номере у меня хранилась бутылка кирша, которую мы привезли с гор, и, когда я кончал рассказ или дневную работу, я выпивал рюмку кирша. Кончив работу, я убирал блокнот или бумагу в стол, а оставшиеся апельсины клал в карман. Если их оставить в комнате на ночь, они замерзнут.
Радостно было спускаться по длинным маршам лестницы, сознавая, что ты хорошо поработал. Я всегда работал до тех пор, пока мне не удавалось чего-то добиться, и всегда останавливал работу, уже зная, что должно произойти дальше. Это давало мне разгон на завтра. Но иногда, принимаясь за новый рассказ и никак не находя начала, я садился перед камином, выжимал сок из кожуры мелких апельсинов прямо в огонь и смотрел на голубые вспышки пламени. Или стоял у окна, глядел на крыши Парижа и думал: «Не волнуйся. Ты писал прежде, напишешь и теперь. Тебе надо написать только одну настоящую фразу. Самую настоящую, какую ты знаешь». И в конце концов я писал — настоящую фразу, а за ней уже шло все остальное. Тогда это было легко, потому что всегда из виденного, слышанного, пережитого всплывала одна настоящая фраза. Если же я старался писать изысканно и витиевато, как некоторые авторы, то убеждался, что могу безболезненно вычеркнуть все эти украшения, выбросить их и начать повествование с настоящей, простой фразы, которую я уже написал. Работая в своем номере наверху, я решил, что напишу по рассказу обо всем, что знаю. Я старался придерживаться этого правила всегда, когда писал, и это очень дисциплинировало».
Кончив работать, он обычно отправлялся гулять по Парижу. Большей частью он уходил в Люксембургский сад, а потом шел в Люксембургский музей и смотрел картины своих любимых художников.
«Я ходил туда почти каждый день, — писал он, — из-за Сезанна и чтобы посмотреть полотна Мане и Моне, а также других импрессионистов, с которыми впервые познакомился в Институте искусств в Чикаго. Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него очень многому, но не мог бы внятно объяснить, чему именно. Кроме того, это тайна».
Он отнюдь не был затворником, и если ему были глубоко отвратительны завсегдатаи «Ротонды», то это не означает, что он не стремился найти в Париже настоящих серьезных людей, занимающихся искусством.
В одну из своих прогулок по Парижу Хемингуэй забрел на улицу Одеон и обнаружил там книжную лавку под любопытным названием «Шекспир и компания». Он заглянул внутрь. После улицы, где гулял холодный ветер, здесь ему показалось необыкновенно уютно. В шкафах стояли книги, масса книг, на столе лежали журналы, на стенах висели фотографии Уолта Уитмена, Эдгара По, Оскара Уайльда, автограф Уитмена. «Все фотографии, — писал он впоследствии, — были похожи на моментальные, и даже умершие писатели выглядели так, словно еще жили».
Навстречу ему вышла приветливая хозяйка. Она оказалась американкой, которая обосновалась в Париже и открыла здесь магазин литературы на английском языке. Этот магазин являлся одновременно и библиотекой, где можно было брать книги на дом. Имя хозяйки было Сильвия Бич.