Генерал открыл рот, чтобы крикнуть еще что-то, но тут раздался тяжелый грохот. От порыва ветра хлопнула балконная дверь, и большое зеркало соскользнуло с деревянной основы. Осколки с грохотом хлынули на антикварный комод, сбивая с него шкатулки, вазочки, статуэтки.
Первым опомнился полковник. Он встал, оглядел гладкую полированную доску и покачал головой:
–?Удивительно, как это раньше не произошло. Стекло держалось на нескольких каплях клея и даже не было закреплено рамой. Ну и халтура!
Генерал и генеральша сидели оглушенные, притихшие. Оксана кинулась в кухню за веником.
–?Наталья! Не смей! – вдруг закричал Владимир Марленович так, что зазвенели подвески люстры. – Прекрати сейчас же! Я запрещаю тебе!
–?Что, Володя, что ты мне запрещаешь? – испуганно прошелестела Наталья Марковна.
–?Думать об этом запрещаю! – у генерала тряслись щеки и вздыбился седой пушок на лысине. – Не верь! Глупости! Предрассудки! Бабье суеверие! Поняла? Повтори!
–?Да, Володенька, да. Я не буду, – тихо всхлипнула генеральша, – глупости, бабье суеверие.
Настал день, когда костыли сменили на палку, выдали кроссовки и спортивный костюм. Сергей впервые вышел на свежий воздух и, опираясь на палку, прошагал около сотни метров по узкой асфальтовой тропинке вдоль бетонного забора. Забор был высокий, по верху шло три слоя колючки. За деревьями Сергей заметил четыре новеньких финских домика. Сам госпиталь представлял собой трехэтажную кирпичную коробку. Рядом стояла точно такая же коробка, но украшенная антеннами и тарелками спутниковой связи.
Кругом был лес, он потихоньку оживал, наливался зыбким обманчивым теплом и бледными предвесенними красками. Земля все еще была покрыта мутной зернистой коркой старого снега. На редких подсохших проталинах, как испуганные призраки, дрожали под ветром мертвые стебли прошлогодней травы. Дни были еще по-зимнему ледяные, мрачные, но по утрам и в сумерках прояснялось, выплывало солнце, и Сергей вскидывал к нему лицо, закрывал глаза, жадно ловил первые теплые лучи.
Совсем близко слышался мерный гул электрички, и ему стало казаться, что секретный объект за бетонным забором значительно ближе к Москве и вовсе это не граница области. Но он уже знал, что никого ни о чем нельзя спрашивать, и привык молчать.
С каждым днем он чувствовал себя все лучше. Отправляясь на утренние прогулки, он стал забывать палку. Он удивительно быстро шел на поправку. Вскоре прогулки сменились пробежками. Из госпитального бокса его переселили в финский домик, где кроме него жило еще пять человек, каждый в отдельной комнате. Знакомясь, они называли свои имена, но не сообщали фамилий и званий. Сергей знал, что ребята эти – кадровые офицеры ФСБ и здесь просто отдыхают, поправляют здоровье после ранений.
Вместе со всеми Сергей качал мышцы на тренажерах, стрелял в тире, бегал, прыгал, парился в сауне. Он изматывал себя физически и старался не думать ни о прошлом, ни о будущем. Но однажды ночью он проснулся в холодном поту от собственного крика и обнаружил, что уже не лежит на койке под одеялом, а стоит посреди комнаты и рука его занесена для смертельного удара. Еще секунда, и он расшиб бы ребром ладони деревянную раму приоткрытого окна. Окно поскрипывало от легкого ветра, в стекле причудливо отражались тяжелые сосновые ветви, подсвеченные полной луной.
Ему приснилось, как у него на глазах пытают старлея Колю Курочкина. До утра он больше не мог сомкнуть глаз. За завтраком он косился на соседей, ожидая, что кто-нибудь спросит, чего это он орал во сне и скакал по комнате. Но никто не спросил.
День начался и продолжился, как обычно. Сергей старался измотать себя тренировками, но, качая мышцы, обливаясь потом, он вдруг ясно услышал голос капитана Васи Громова. Вася хрипло напевал блатную песенку: «Скольких я зарезал, скольких перерезал, сколько милых душ я загубил...» В последнюю неделю плена капитан Громов постоянно бормотал что-то. Насупившись, декламировал стихи Некрасова, которые учил в младших классах школы, иногда матерился уныло и невнятно, а то начинал молиться, так горячо и жалобно, что, казалось, Господь не мог его не услышать.
Капитана Громова уже не было на свете, но хриплый голос жил. Сергей слышал его отчетливей, чем голоса офицеров, находившихся рядом с ним в спортивном зале. Он продолжал качать пресс, он заставил себя не зажимать уши, не закрывать глаза и не орать, как смертельно раненное животное. Он молча, сосредоточенно качал пресс.
Дело не в крови, которая била пульсирующей струей из перерубленных артерий, и даже не в хрустящем, крякающем звуке, который сопровождал падение топора на оголенную шею. Да, кровь долго еще стояла темно-красной пеленой перед глазами, и звук стоял в ушах несколько недель, но дело в другом. Лицо человека, казнившего сначала старлея Курочкина, потом капитана Громова, было строгим и сосредоточенным, как если бы он рубил дрова и боялся попасть себе по пальцам. Он старался казнить правильно. Красиво. Он щеголял мастерством, размеренностью, точностью движений. Зрителей было много. Собрался весь отряд, чтобы посмотреть. Принесли видеокамеру и все засняли.
Они вообще любили снимать. Не только пытки и казни, но самих себя – как они едят, как тренируются, как празднуют свои праздники, жарят шашлык из молодого барашка, как молятся перед боем, перед пытками, перед сном.
Сергей медленно, тяжело подтягивался на турнике и еще медленней опускался, десять раз, пятнадцать, двадцать. Глаза были залиты потом, и в радужной соленой пелене возникло лицо человека, который казнил старлея и капитана. Оно проступало так отчетливо, что были видны морщины между толстыми подвижными бровями, широкие поры на смуглой грубой коже, глаза оттенка ржавчины, алый лопнувший сосуд в углу, на глазном белке. Майор Логинов видел все так ясно, словно находился не в спортивном зале, а сидел на земле у дерева, под бледным ноябрьским небом, неподалеку от сожженного горного села Ассалах.
В затылок ему уперлось дуло автомата. В ноздри ударил запах жареной баранины. После казни предполагалось очередное застолье, и на жаровне во дворе ближайшего дома жарился шашлык. У него были крепко связаны руки, а длинный конец веревки обмотан вокруг дерева. Но им казалось, этого мало, и они приставили к нему мальчишку лет шестнадцати с автоматом. Мальчишка громко цыкал зубом, сплевывал у него за спиной и уныло напевал себе под нос какую-то нудную восточную мелодию. Голос у него был высокий, гнусавый, он стоял и пел, пел...
В очередной раз подтягиваясь на турнике, Сергей вдруг перестал чувствовать кисти рук, словно они действительно затекли от веревок, и упал на жесткий мат. Это было не воспоминание. Каждая его клетка подробно проживала все, от начала до конца.
Несколько минут он лежал, глядя в потолок спортзала и потирая запястья. Кровь потихоньку начинала циркулировать. Пальцы покраснели и распухли. На запястьях проступили вишневые глубокие рубцы, следы веревок.
Спутница Стаса Эвелина была жгучая брюнетка двухметрового роста, тонкая, ломкая, словно вся состояла из деревянных палочек. В полумраке ресторанного зала ее черные глаза казались провалами в тоскливую глухую пустоту. При малейшем движении ее суставы хрустели так, что становилось страшно – вот-вот что-нибудь отломится.
Она ела за двоих, опрокидывала в рот бокалы с вином, быстро, жадно, но совсем не пьянела. Нервными длиннющими пальцами она сдирала панцирь с королевской креветки и рассказывала, как соседи сверху затеяли ремонт. Мало того, что стоит грохот с утра до вечера, еще и вся лестница в известке. А некая предприимчивая подруга купила в Германии автомобиль и что-то там страшно бюрократическое случилось на таможне. Другая подруга познакомилась с шикарным бизнесменом, уже строила брачные планы, но он оказался банальным квартирным мошенником, и в общем, в этом ничего нет удивительного, поскольку подруга, глупая-старая-страшная, не должна была терять чувство реальности.