Когда я перебрался в Лондон, мне, помимо всего прочего, стало гораздо легче нравиться девушкам. Дома слишком много народу знало меня, моих мать и отца – или же знало кого-нибудь, кто знал меня, моих мать и отца, когда я был еще совсем маленьким, и поэтому у меня постоянно возникало неуютное ощущение, что вся моя ребяческая подноготная выставлена на всеобщее обозрение. Ну как, скажите на милость, пригласить девушку в пока что запретный для вас обоих по малолетству паб, если у тебя дома в шкафу все еще висит скаутская форма? С чего вдруг тебя станет целовать девушка, которая знает (или знает кого-нибудь, кто знает), что всего несколько лет назад ты приставал к матери, чтобы она пришила тебе на куртку памятные эмблемы из походов на Норфолкские озера и в Эксмур? Дома у родителей было полно фотографий, на которых я, лопоухий и в кошмарных нарядах, восседал верхом на пластмассовом тракторе или восторженно хлопал в ладоши, глядя, как игрушечный паровозик прибывает на игрушечную станцию; и хотя потом подружки, к моему ужасу, находили эти снимки очаровательными, все равно это было как-то слишком уж близко и потому напрягало. За каких-то жалких шесть лет я из десятилетки превратился в шестнадцатилетку. Не правда ли, шесть лет – удивительно короткий срок для столь грандиозной метаморфозы? Да и та куртка с походными нашивками в шестнадцать лет была мне мала всего на пару размеров.
Короче говоря, Чарли не знала меня десятилетнего и не знала никого, кто бы меня десятилетним знал; она узнала меня уже зрелым юношей. Ко времени знакомства с ней я был достаточно взрослым, чтоб иметь право голоса, достаточно взрослым, чтобы провести с ней ночь – всю ночь до утра в ее общежитской комнате, чтобы иметь обо всем свое собственное мнение, чтобы заказывать ей выпивку в пабе и при этом сознавать, что в кармане у меня водительские права с оттиснутой в них датой рождения, которая сразу пресечет возможные сомнения бармена. И еще я был достаточно взрослым для того, чтобы иметь прошлое. Дома вместо прошлого я располагал лишь набором известных всем и, соответственно, никому уже не интересных сведений обо мне.
И тем не менее я чувствовал себя самозванцем вроде тех придурков, которые вдруг ни с того ни с сего бреют себе череп и начинают заливать, что они всю жизнь были панками, что они были панками еще тогда, когда вообще никто не знал, кто такие панки. Мне всё казалось, что в любой момент меня могут вывести на чистую воду: вот в один прекрасный день ввалится в кафетерий колледжа некто и завопит, потрясая моим снимком в скаутской курточке: «Роб раньше был мальчиком! Махоньким таким парнишкой!», а Чарли увидит этот снимок и пошлет меня куда подальше. По тем временам мне и в голову не приходило, что дома у ее родителей в Сент-Олбансе тоже, скорее всего, где-то припрятаны дурацкие праздничные платьица и кипы розовых девчачьих книжонок. В моем тогдашнем представлении она так и родилась – с огромными сережками в ушах, в обтягивающих джинсах и с доступным лишь истинным ценителям поклонением перед творчеством персонажа, мажущего что ни попадя оранжевой краской.
За все два года, что продолжался наш роман, не было такой минуты, чтобы я не ощущал себя стоящим над пропастью на безумно узком карнизе. Я ни разу не позволил себе расслабиться – ну, ты понимаешь, что я имею в виду; на моем карнизе негде было присесть и дать отдых уставшим членам. Меня угнетала безликость моего гардероба. Я изводился мыслями о том, хороший ли из меня любовник. Я никак не мог понять, хотя она мне это тысячу раз объясняла, чем же все-таки ей мила оранжевая мазня ее любимца. Я вечно боялся, что никогда не смогу ни о чем сказать ничего такого, что показалось бы ей умным или забавным. Мне внушали трепет ее однокурсники-дизайнеры, и в конце концов я убедил себя, что рано или поздно она свалит с одним из них. Так она и сделала.
На какое-то время я потерял нить. Я не следил за побочными сюжетными линиями и сценарными ходами, не слышал саундтрека, прощелкал конец фильма и забыл про свой попкорн, не видел финальных титров и засветившейся надписи «ВЫХОД». Я околачивался вокруг общаги Чарли до тех пор, пока ее друзья не отловили меня и не пообещали хорошенько мне навешать. Я решил убить Марко (подумать только – Марко!), того парня, к которому она ушла, и ночи напролет размышлял, как это лучше сделать, но, ненароком встречаясь с ним днем, всего лишь мямлил слова приветствия и старался поскорее слинять. Я принял смертельную дозу валиума и через минуту сунул два пальца в рот. Я писал ей бесконечные письма – некоторые даже отправил – и реплика за репликой восстанавливал бесконечные беседы, которых мы с ней никогда не вели. А очухавшись после двух месяцев кромешной тьмы, с удивлением обнаружил, что меня выперли из колледжа и теперь я тружусь в музыкальной комиссионке в Кэмдене.[7]
Все произошло как-то слишком быстро. Когда-то я надеялся, что буду взрослеть долго, постепенно набираясь впечатлений и опыта, но полностью уложился в те два года. Есть люди, которые так никогда и не оправились от шестидесятых, или от войны, или от того вечера в «Хоуп энд Энкор», когда их группа играла на разогреве у доктора Фрилгуда;[8] я же так никогда и не оправился от Чарли. И именно тогда в мою жизнь вошло нечто, очень многое определившее в моем нынешнем душевном складе.
Вот некоторые из любимых мною песен: «Only Love Can Break Your Heart» Нила Янга, «Last Night I Dreamed That Somebody Loved Me» «Смитс», «Call Me» Ареты Франклин, «I Don't Want To Talk About It», не важно чья. А ведь есть еще «Love Hurts» и «When Love Breaks Down» и «How Can You Mend A Broken Heart» и «The Speed Of The Sound Of Loneliness» и «She's Gone» и «I Just Don't Know What To Do With Myself»…[9] Многие из этих песен я слушал в среднем раз в неделю (по триста раз в первый месяц после их выхода, а потом время от времени) и в шестнадцать лет, и в девятнадцать, и в двадцать один год. Ну и как после этого им было не оставить болезненных отметин в моей душе? И разве мог я, наслушавшись этого добра, не быть совершенно раздавленным первой несчастной любовью? Что чему предшествовало: музыка страданию или наоборот? Слушал ли я музыку потому, что страдал? Или же страдал, оттого что слушал музыку? Может, все эти пластинки и сделали меня меланхоликом?
Взрослых беспокоит, что маленькие дети играют в войну, а подростки смотрят на видео жестокие фильмы; мы опасаемся, что они воспримут как должное культ жестокости. Но почему-то никому не приходит в голову обеспокоиться тем, что дети беспрерывно слушают песенки о разбитых сердцах, отверженной любви, страданиях и муках утраты. Самые несчастные из моих знакомых – те, что больше всего на свете любят поп-музыку; я не уверен, сделала ли их такими музыка, но знаю наверняка: слезливые песенки они начали слушать задолго до первых обрушившихся на них несчастий.
Ну да ладно. Вот мой рецепт того, как не следует строить карьеру: 1) расстанься с подругой; 2) забей на колледж; 3) иди работать в музыкальный магазин; 4) проведи в музыкальных магазинах всю оставшуюся жизнь. Знаешь эти снимки отпечатавшихся в пепле жителей Помпеи? Забавно: вот ты перекусил и сел сыграть в кости, и готово – таким тебя и будут помнить люди ближайшие несколько тысяч лет. А что, если ты кидаешь кости впервые в жизни? Что, если тебе просто не хотелось обижать отказом своего другана Августа? Что, если как раз в этот момент ты завершил блестящее стихотворение или сделал еще что-нибудь замечательное? Разве приятно было бы тебе остаться в памяти человечества игроком в кости? Вот и я иной раз, глядя на свой магазин (ведь не сидел же я сиднем все эти четырнадцать лет! Лет десять тому назад я занял денег и открыл собственное дело!) и на его субботних завсегдатаев, отлично понимаю, как чувствовали бы себя обитатели Помпеи, обладай они способностью чувствовать (хотя вообще-то они нам теперь и интересны ровно потому, что этой способности лишились). Я застрял навсегда в этой ситуации – ситуации владельца магазина – из-за того, что в далеком 1979 году у меня на несколько недель съехала крыша. Но с другой стороны, могло быть и хуже: а вдруг бы я поперся на призывной участок или устроился чернорабочим на ближайшую скотобойню? Этого не произошло, я примерил новую маску, и пошло-поехало – с тех пор я так и вынужден шагать по жизни с этой устрашающей маской на физиономии.
7
Кэмден – район богемы и легендарного рынка Кэмден-Лок, где торгуют ремесленными поделками, антиквариатом, звукозаписями, а также каналов, на берегах которых тусуются клошары и наркоманы.
9
В приблизительном (как и в случае со всеми друтими песнями) переводе с английского, соответственно: «Лишь любовь разобьет твое сердце», «Сегодня ночью мне снилось, что я любим», «Позови меня, позови», «Я не хочу об этом говорить», «Больно ранит любовь», «Когда любовь проходит», «Не склеить разбитое сердце», «Пронзительный звук одиночества», «Она ушла», «Что мне делать с собой, не знаю». Названия песен переводятся, только если они обыгрываются в тексте.