Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Мимо ехала карета,
зацепив за хляст пальто.
Вот тогда, попав в ступицы,
волочась по мостовой,
возмечтал родиться птицей
с длинношеей головой.
И лететь на юг вне стаи,
мимо сел и городов,
где родятся колонтаи,
дрянь людская всех родов.
Мимо холдингов и шопов,
мимо красных фонарей,
мимо всех мастей холопов,
от рабочих до царей.
Бог простил меня за это,
Бог простил меня за то.
Все равно, осталась мета:
три шестерки на пальто.
Трудно
Как трудно сильным быть:
не гнуться на ветру
и в море грозном плыть
навстречу волнам,
беде в глаза смотреть —
и песню петь задорно,
и заслонить от ворога сестру.
Как трудно боль под сердцем превозмочь,
и мыслей черных разгоняя стаю
в беду попавшему обидчику помочь,
и не всплакнуть, отчизну покидая.
И трудно разлюбившую забыть,
и как с другим ласкается представить.
И сердцу нелегко вот так остыть —
и душу трепетную не оплавить.
Как трудно. Все же надо сил найти,
чтоб с головою поднятой идти.
Уголки
Летят над городом вороны —
до горизонта все черно,
и ветер рвет деревьев кроны,
и будто все осквернено.
Как будто все осатанело,
и балом правит сатана.
Вот так Орда на Русь летела —
и Русь была покорена.
Но все проходит, пролетает —
в грязи лежит ордынский князь.
А русский сокол ввысь взлетает,
летит стрелой, в века вонзясь.
И так с душой бывает часто:
как будто туча воронья
покроет черным помысл ясный —
и нет темней на свете дня.
Страшны душевные оковы,
смешно и глупо: раб себе.
Но вот однажды ты раскован,
навстречу тянешься судьбе.
И не таясь себе подобных,
душой раскрытый нараспах,
не ищешь уголков укромных —
весь тут, в улыбках и стихах.
Улыбка
Херсонская помещица
в морской лагуне плещется.
И светит нероссийское
в зените солнце римское.
И чайки в небе носятся,
и в память что-то просится.
На желтой фотографии
дома как эпитафии,
и пальмы нереальные,
как урны погребальные,
и солнце, пляж — сусальные,
и платья дам как бальные.
Но юная помещица
в морской лагуне плещется
и в знак своей сердечности
улыбку шлет из вечности.
Умиление
День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распрекрасных, как ушедший?
Встретил нынче старика я,
что кормил из рук-корней
голубей и птах поменьше.
На мозолистые руки,
что крошили мелко хлеб,
поглядел я с умиленьем.
Нет, не знали они скуки,
милые, труда подруги,
брат им молот или серп.
И кивнул с благоговеньем.
Дворник, что с метлой слонялся,
как со свадьбы шедший сват,
выцыганил сигаретку.
Видя, как я умилялся,
прошептал мне: «Это ж Хват.
Ох, был следователь крепкий».
На мозолистые руки
вперил я осевший взгляд.
Серп и молот им не братья,
это лапы старой суки,
жравшей соколов, орлят —
вот она порода гадья.
Нет, не каждой старикашке
уваженье и почет,
кой-кого бы надо вздернуть.
Ах, мы добрые букашки,
кровь отцов нас не печет —
кто б смог дурь нашу одернуть.
День прошел, печаль какая…
Сколько будет этих дней,
распозорных, как ушедший,
что ушел, бельмом моргая,
меж расхристанных парней,
в глубь лубянковских коттеджей.
Химера
Ты синеокий, и я синеокий,
Я недалекий, и ты недалекий.
Веришь зачем-то, что всеми любим,
Не оттого ли зовут тебя Пим.