Они подняли тост друг за друга. Но, если честно, каждый пил за себя.
xv
Пока Жанель находилась в Нью-Йорке, Мишель в Лос-Анджелесе писала статью. Днем она вернулась, я заехал за ней в аэропорт на ее белой «тойоте». Похоже, она этого не ожидала, хотя мы договаривались перед отъездом: за четыре дня я ни разу ей не перезвонил во избежание докучливых расспросов о вечере у Кики.
Она поистине уважала мою безответственность — видимо, как и многие истинно респектабельные люди, принимала ее за творческую натуру. Но даже если подобные приступы гениальности — так она предпочитала называть абсолютное пренебрежение — и случались, она все же наверняка чувствовала в них фарс. Она была умная девочка. Должна была понимать — зная также, что меня гораздо меньше, чем ее, волнует разоблачение моего жульничества: в прошлом два романа, которые никто не переиздаст, и полное отсутствие будущего, если не считать руин состояния, сколоченного мною по ошибке, и мавзолея, ожидавшего меня по завершении «Пожизненного предложения». Бедная Мишель. Она, должно быть, с ужасом думала, что я при первой же возможности выдам себя, докажу, что моя творческая натура — всего лишь обман, и как могла уберегала меня от честности. Да, Мишель была умная девочка, вложила в меня почти три года. Она жаждала таинства художественного процесса. Во имя творчества она выдавала все мои недостатки за достоинства, каждую безобразную небрежность — за высшее доказательство моего гения. Возможно, это она была творческим гением, деформируя мою личность во что-то непостижимое даже для меня самого. Такова была бы подлинная справедливость.
Почему я не замечал, что Мишель, даже кротко преданная мне, обладала собственной волей? Как не почувствовал этого, когда она обняла меня в аэропорту, крепко сжав заодно со всеми своими сумками? Она не спросила ни «Где ты был?», ни даже «Как ты?», отыскав меня среди суматохи и вспыхивающих огней у пассажирского трапа. Повела себя так, будто этих четырех дней разлуки не было, стерла промежуток между разговором, что оборвался с ее отъездом, и настоящим моментом, задав один вопрос, на который я еще не был готов ответить:
— Ты же ей не веришь, да?
— Кому не верю?
— Стэси, кому еще? Ты ведь не думаешь, что она и вправду сочинила целый роман? Просто за все годы, что я ее знаю, она ни разу даже не написала мне по электронной почте.
— Я тоже ни разу не писал тебе по электронной почте, — напомнил я. Взял самую большую сумку, которой едва хватило бы на выглаженный костюм. Мишель всегда так путешествовала. — Есть хочешь?
— Я брала с собой еду в самолет, милый. — Она поцеловала меня в щеку. — И давай серьезно. Почему Стэси говорит всем, что пишет роман?
— Вероятно, потому, что она его пишет.
— То есть ты считаешь, что она писатель.
— Я сказал у Кики…
— Не могу поверить, что ты читал его без меня.
— Я не знал, кто автор. Саймон дал его мне и автора не назвал.
— Но на всякий случай…
— Ты была на работе.
— Стэси моя подруга.
— Тогда почему ты говоришь о ней со мной?
— Она мне не перезванивает.
— Я не виноват.
— А что, если автор все же не она? Вдруг это все — одна большая ошибка? Анастасия исследователь. Она сама так говорила все время, что мы с ней знакомы. Она все делала только ради ученой карьеры — даже с этим Тони Сьенной спала. А теперь есть Саймон, и она пишет роман. Я не понимаю, Джонатон. Как ей это удается? Мне кажется, я ее совсем не знаю.
— Люди меняются.
— Нет, не меняются. Я не меняюсь. Ты не меняешься. С тех пор, как я тебя встретила, ты все такой же и всегда таким останешься. Я могу это принять. Но для Стэси быть притчей во языцех, быть писательницей Анастасией Лоуренс — это как надеть маскарадный костюм. И для кого? Для Саймона Шмальца?
— Ты сама помогала ей подобрать этот костюм. Ты ходила с ней по магазинам.
— Одно дело — начать одеваться по-взрослому, и совсем другое — написать роман.
— Вряд ли. Так или иначе, дело просто в фантазии.
— Тебе легко говорить. Ты уже написал роман, даже два. А я нет. Я работала. А теперь вдруг Анастасия становится автором целой книги, ничего мне не сказав. Почему? Потому что она считает, что у Саймона есть шарм…
— Ты никогда не хотела написать роман.
— Может, теперь хочу.
— Значит, ты изменилась.
— Ты не понял меня, Джонатон. — Мишель прожигала меня взглядом. Мы остановились. Мы стояли перед прилавком, где лежал дрожжевой хлеб — разной формы, для любой ручной клади. Туристы обходили нас стороной. Покупали хлеб в других местах или обходились без него, и даже продавец не осмеливался прерывать наш разговор своими грубыми санфранцисскими шуточками.