— Привет, — говорю я, — мы не знакомы.
— Да.
— Я Джонатон. Мишель…
— Джонатон Мишели.
— Я и не знал, что мной настолько… овладели.
— Настолько? — Она улыбается, на щеках ямочки.
— Не понимаю, почему она раньше нас не познакомила?
Она опускает взгляд. Смотрит на себя. Ей, похоже, нравится думать, что весь этот комплект тряпья — цветник шелковых лоскутьев поверх потемневшего старого муслина — самая модная вещь в ее коллекции. Но потом она оглядывает женщин, разодетых по последней моде сезона. Ответом себя не утруждает. Вместо этого спрашивает:
— Так это и есть твое искусство?
— Очевидно. Хотя я сам не понимаю, где именно.
— Я тоже.
Она придвигается ближе. Кожа подернута сигаретным дымом, дыхание — лишними бокалами шампанского. От алкоголя она вялая, словно тряпичная кукла.
— Как бы там ни было, ты романист, — говорит она.
— Я писал романы. Теперь пытаюсь написать предложение.
— Предложение труднее?
— Это самое трудное из того, что мне доводилось писать. Возможно, я никогда его не закончу.
— Но тебе все равно построят мавзолей?
— Если Саймону будет выгодно, он проследит, чтобы мавзолей построили. А ты сколько предложила за мою могилу?
— Я? У меня вообще нет денег. — Она пожимает плечами. — А даже если бы и были, я бы не стала тратиться на мертвое.
— Ты мне нравишься.
— Я бы купила твой новый роман. Ты был хорош. В «Покойся с миром, Энди Уорхолл» ты меня убедил, что сочинительство еще может быть честным занятием. — В ее глазах, густо-карих, играет весь спектр скрытых возможностей. Я гляжу на нее в упор, но понимаю, что она смотрит мимо. Взгляд адресован не мне.
Саймону.
Одну руку он кладет на мое плечо, другую — на ее.
— Вижу, встретились два писателя, — говорит он, необъяснимо довольный собой. Косится на Жанель, занятую клиентами, затем на стойку бара. Через мгновение бармен предлагает нам обоим по бокалу шампанского. — Вам, должно быть, есть о чем поболтать.
— Ты пишешь? — спрашиваю я Анастасию. — Мишель всегда говорит, что ты студентка.
Она глядит на Саймона, потом на меня:
— Я говорила Саймону: я учусь в Лиланде, в его альма-матер. Ты тоже оттуда?
— Уиллистон-колледж, — отвечаю я. — В Массачусетсе.
— Я из Коннектикута.
— И теперь пишешь романы.
— Анастасия как раз трудится над романом, — вклинивается Саймон, — прямо сейчас. — Его рука скользит вниз по ее спине, исчезает в изобилии шелка. — Она мне уже все рассказала.
— Ну, вообще-то я не… пишу.
— Зато она проводит исследование. Слышал бы ты, Джонатон, какие вопросы она задавала. Вообразить не могу почему, но завела вдруг разговор про моих деда с бабкой. Одному господу известно, как она догадалась, что у нашей семьи французские корни. Допрашивала меня чуть ли не с пристрастием, допрашивала меня о прелестях Европы времен belle epoque.[5]
— Он рассказывал, как его семья была дружна с великими писателями. Пили со Скоттом Фицджералдом. Катались на лыжах с Эрнестом Хемингуэем…
Я посмотрел на Саймона:
— Но ты же говорил, что твоя семья…
— Ты, наверное, не так понял, — перебивает Саймон. — Но это не важно. Что бы эта девушка ни исследовала, в конце концов получится отличный роман. — Он глядит на Анастасию, я тоже. Она проводит пальцами по волосам. Закуривает. Гасит сигарету. Она посматривает на Саймона, но по большей части — в пол. — Я не хотел смутить вас, Анастасия. Но поскольку Джонатон зарекся писать, кто-то должен, занять его место. Кто-то должен написать романы, которые написал бы он. Я в вас верю.
— Мне кажется… мне кажется, я не заслуживаю такого доверия, — говорит она Саймону, все больше подчиняясь его власти. — То, чем занимаюсь я, совсем не похоже на то, что делает Джонатон… делал… надеюсь, снова будет… Понимаете, я же ученый…
И Саймон отвечает:
— Ничего страшного. Вы это преодолеете. Когда мы с Джонатоном учились в начальной школе, у него, зануды, ума хватило взяться изучать десятичную систему Дьюи. А пока он был этим занят, я взял и увел у него девочку, которая ему нравилась.