Личико покажите, благородный сэн, сказал сержант. Читать-то я не умею, с чего бы мне читать. А вот память у меня хорошая. Слишком много нелюдей нынче скрыться желает. А ну как под шеломом у вас нечестивая масть.
Он выхватил меч, непривычный, не под руку, плохо сбалансированный; рубанул наотмашь и поскакал к мосту, расшвыривая пеших.
Жеребца ткнули рогатиной, лязгнул металл о металл, здоровенная тварь в украшенном шипами налобнике рванулась вперед, прямо по человеческим телам. Он бросил копье и рубил как сумасшедший; он всегда старался не калечить пехоту — война дело благородное, рыцарь против рыцаря, а простецы пусть уродуют друг друга сами как хотят…
Он рубил и рубил, как мясник или дровосек, напрягая мышцы и жилы, с силой выдыхая, когда меч летел вниз.
Арбалетный болт звонко ударил в забрало и отскочил.
Пахло кровью и дымом. Всегда пахнет кровью и дымом, за долгие века этот запах пропитал его насквозь.
Кровь, дым, пронзительные крики раненых и птиц.
На брусчатой мостовой лежит мертвая невенитка, серый капюшон свалился, серебряные волосы залиты кровью и вываляны в пыли.
Донжон горел, заволакивался черным маслянистым дымом; этого не могло быть, он помнил, что было не так, башня загорелась позже, а он все никак не мог прорубиться к ней через плохо вооруженную толпу, но их было слишком много — они сдавливали конские бока как волны моря; снова рявкнула пушка — стреляли уже в него, не жалея людей, толпившихся вокруг, или, может, уцелевшие защитники замка приняли его за врага. Башня горела и горела, и сыпалась внутрь себя, и стала факелом, печной трубой, чудовищной раскаленной гробницей, и тут его конь споткнулся и небо обрушилось сверху всей своей тяжестью.
Он открыл глаза и некоторое время молча лежал, успокаивая бешено бьющееся сердце. Ноздри и губы все еще разъедал запах паленой плоти и горящего дерева. Ядро тогда угодило в него, ломая ребра, и повалило вместе с конем, и он лежал, сглатывая собственную кровь, но ее было много, и она стекала под шлем, щекоча шею. Боли он уже не помнил, а это почему-то не забыл.
Жуткий запах пожарища постепенно превратился в приятный запах еды. Кто-то жарил яичницу с беконом и варил кофе. В пыльное, покрытое разводами от дождя окно косо пробивался солнечный луч. В складках старого балдахина над кроватью лежали синие тени.
Он сбросил покрывало, такое же ветхое, как и все здесь, и встал.
Внизу, на кухне, пели; довольно громко.
— Ах, был я молод, и был я беспечен, — сообщил исполнитель.
Он нахмурился и спустился по лестнице на первый этаж. Лестница скрипела.
— Меня любила красотка одна.
Потемневшая от времени дверь кухни была раскрыта нараспашку, из нее пахло жареным, кофе и свежей выпечкой. Он почувствовал, что его мутит.
— Асерли.
Губы его скривились, как от сильной горечи.
— О да-а-а-а-а, это я собственной персоной, — наймарэ оседлал массивный табурет, как насест, и придвинул к себе блюдо с рогаликами. — Рад видеть! Прекрасный день, Нож, жаль, ты дрыхнешь до полудня. Как можно намеренно лишать себя наслаждения пустынными утренними улицами, этими величественными зданиями, рассветом и тишиной, которая столь…
На столе стояла спиртовка, на ней кипела джезва с кофе, рядом лежала кипа свежих газет. Старинная чугунная сковорода с початой яичницей стыла на подставке.
— Почему ты не мог вчера попасть под машину и сломать себе шею, Асерли.
— Потому что я полуночный демон, друг мой. Но что же ты стоишь? Присядь, выпей кофе.
— Я тебе не друг. Спасибо, мне не хочется.
Он прислонился к стене и, скрестив руки на груди, наблюдал за тем, как наймарэ наливает себе кофе и тщательно намазывает рогалик маслом.
— М-м-м-м-м-м, как же там дальше… ай-ри-ри-дам, там-да-ри-дам-м, — Асерли куснул рогалик и уставился на него блеклыми глазами. Безгубый рот растянулся в ухмылку. — Прекрасный день, просто прекрасный. Ты долго будешь подпирать стену, друг мой?
— Долго. Пока ты не уберешься.
— Должен заметить, что в таком случае тебе придется простоять здесь не менее четырех недель.
— Что тебе здесь нужно?
— В том-то и дело! — наймарэ радостно отсалютовал кофейной чашечкой. — Абсолютно ничего. Упоительное, восхитительное безделье. Четыре недели, ты даже не представляешь себе, сколько энергичный человек способен сделать за это время.
Он придвинул к себе газеты и вперился в текст.
— Ты здесь не по приказу, — прошептал он, чувствуя, что внутри все обрывается. — Ты сам по себе.
— Именно, именно! Ты как в воду глядишь, Нож. Какая великолепная проницательность! Именно что не по приказу, а сам по себе. Когда эта милая, во всех отношениях прекрасная дама, пусть, может быть, совсем чуточку неосведомленная, но неизменно прекрасная… Эй, Нож, что-то ты побледнел, может, воды? Газовая плита опечатана, но вода в кране есть, я проверял. Так вот, когда эта очаровательная дама сказала мне, что подумает с месяц, и забыла отослать меня обратно, я просто остолбенел, я не поверил своим ушам, Нож! Я даже переспросил ее.
— Клятая Полночь…
— Вот возьму и вымою тебе рот с мылом, Нож, — блеклые, как две оловянные монетки, глаза наймарэ вдруг полностью залило черным — и радужки, и белок. Потом он сморгнул — и морок рассеялся.
— Впрочем, что с тобой делать, вечно ты бродишь мрачный и всем недовольный. Норовишь выставить меня каким-то чудовищем, — Асерли приложил ко лбу два рогалика и нагнул голову, словно собираясь боднуть. — Я так думаю, это от нехватки витаминов. Ты принимаешь витамины?
— Нет.
— Вот! В том-то все и дело. И спишь в одежде, фу, все помялось, пылища тут у тебя. Ну ничего, я наведу порядок.
Асерли снова уткнулся в газету.
— Нет, ты подумай, что творят твои коронованные родственнички, — вдруг хмыкнул он. — Нефтяные вышки в Полуночном море. Скоро открывают еще одну, с помпой, с шумом. Не желаешь поприсутствовать? Не отвечай, вижу, вижу, что нет. Странно, что альфары их не остановили. Или им все равно, как ты думаешь?
— Я не знаю.
— И я не знаю, впрочем, сегодня я этим заниматься не намерен. Я иду в оперу. Знаешь, в Катандеране прекрасная опера, Королевская. Ставят "Гибель Летты". Чудесная, хотя и довольно консервативная постановка, тут вот, — острый палец наймарэ потыкал в газетную статью, — пишут, что просто дух захватывает. Нож, ты куда?
Он аккуратно затворил за собой дверь кухни и побрел наверх.
7
Дом семейства Агиларов находился в верхнем ярусе столицы, совсем недалеко от стен королевского замка. Двухэтажный особняк, утопающий в сирени и цветущих каштанах, беленый каменный куб, надстроенный и обвешанный со всех сторон узорным фахверком. Башенки, мансарды, веранды — целый сказочный средневековый городок. По переходам и терраскам сновали женщины в цветастых платьях, в распахнутых окнах полоскались занавески, из одного кто-то высовывался и махал рукой, в комнатах играл радиоприемник, с верхней мансарды доносились фортепьянные гаммы. Под каштанами на зеленой лужайке маленькая девочка уговаривала собаку прыгнуть в обруч, собака скакала вокруг и лаяла.
По выложенной терракотовыми плитками дорожке навстречу машине ехал на трехколесном велосипеде серьезный ребенок в панаме.
Рамиро остановился в воротах. Ворота никто не открывал — они так и были гостеприимно отворены на улицу.
— Побибикай, — посоветовала Лара, разглядывая окна из-под руки. — Нас не видят. Тут всегда такая суета.
Рамиро побибикал, серьезный ребенок в ответ побибикал медным клаксончиком.
— Похоже, мы загораживаем проезд господину Агилару, — пробормотал Рамиро.
Собака наконец обнаружила чужаков и кинулась встречать с восторженным лаем.
— Игерна! — Лара замахала рукой. — Мы тут!
К машине спешила женщина — улыбающаяся, очень красивая, в темно-красном платье с белым пояском. В каштановых локонах — две заколки с гранатами и бриллиантами.
— Кела! — крикнула она девочке. — Забери брата! Лара, добрый день! Господин Илен, добрый день, рада видеть, проезжайте прямо к дверям. Фетт потом отгонит машину в гараж.