Выбрать главу

«Стиснуть» партизан в лесу, расколоть партизанское объединение мощным клином, рассечь его вспомогательными ударами на куски», — вот о чем говорили и кричали эти схемы.

Генеральный замысел командующего корпусом Бегумана выражен был совершенно отчетливо. Две огромные клешни — одна из района Рыльска и Льгова, другая из Конотопа и Глухова — охватывали весь наш край силами двух дивизий. Несомненно, что генерал готовил пресловутый «котел» с целью сварить нас в нем живыми…

Особенно выразительной была итоговая схема, относившаяся к первым числам апреля того же 1942 года. Она указывала, что части и соединения восьмого армейского корпуса расположились перед южной опушкой Брянского леса, на линии шляха, связывающего Новгород-Северский с Севском. Они образовали фронт. Над линией фронта я увидел большой вопросительный знак, занимавший половину схемы. А под знаком — знаменатель: 3000. И знак, и число означали, что операция против хинельских партизан закончилась; корпус уперся в Брянский лес, а генерал Бегуман, увы! — потерял из виду, ни много ни мало, трехтысячную партизанскую армию, с обозами, пулеметами, артиллерией. Потерял ее, словно иголку в копне сена!..

Пленные русины, которых мы тут же, в Мезеневке, зачислили в партизаны, помогли мне прочитать текст брошюры. Она была издана венгерско-фашистским генеральным штабом, и ее полное название: «Опыт борьбы с партизанами на Украине». Брошюра составлена по материалам штаба восьмого армейского корпуса и размножена в типографии «Для служебного пользования». В этом труде всё более или менее соответствовало действительности, за исключением сведений об уничтоженных партизанах и отобранном у них вооружении.

Убитых партизан они насчитали 5448 человек, что было преувеличено по крайней мере раз в тридцать, а из трофеев генералу Бегуману достались испорченные и покалеченные немецкие пушки, которых много стояло на полях еще с осени.

Можно извинить фашистскому генералу его пылкую фантазию. Надо же было ему оправдать потерю нескольких тысяч солдат и офицеров, погубленных в марте 1942 года под Путивлем, в Хинельском крае, и в районе Суземки!

Всё это рассказала мне брошюра в начале 1943 года.

Ну, а что же я знал о противнике в марте 1942 года? О чем я мог доложить Фомичу и Гудзенко? О своих догадках и предположениях? Взятые нами «языки» были из нижних чинов и сами не знали, с какой целью перебросили их из района Нежина сюда, в район Глухова и Рыльска.

Мои мысли над картой прервал Баранников. Широко распахнув дверь и крякнув от холода, он загудел без предисловий:

— Михаил Иванович, стоял я этой ночью под вашим окном и слушал, как наша группа наступает…

Это было сказано таким тоном, словно и впрямь до ушей Баранникова долетели звуки боя, происходившего за полсотни километров отсюда.

Я улыбнулся. Баранников после недавней контузии стал глуховат, и теперь воображение очень часто заменяло ему слух.

— Стою я и слушаю, — продолжал он, — как ихний пулемет «универсал» перестукивает. А потом ка-ак наша пушка… — Баранников, присев, взмахнул здоровенным кулаком и ударил по краю стола, — Ка-ак наша пушка навер-не-е-ет! И опять же миномет наш ка-ак долба-не-ет!.. — Баранников наглядно руками и телодвижениями изображал, как падают и «долбают» наши мины.

Я невольно рассмеялся.

— Да ты артист, Коля! И ведь ничего-то ты слышать не мог, придумал все! Тебе вот, наверное, скучно, что мы тут вдвоем остались, а группа там…

— Оно, конечно, Михаил Иванович, — сокрушенно ответил Баранников, — там и венгерским табачком разжились бы, а тут стоишь всю ночь, не куривши. Кажись, все отдал бы за пару сигареток.

Я протянул Николаю кисет. Ему и в голову не приходило, что пора сравнительно легких успехов миновала, что двумя-тремя выстрелами из пушки и миномета многого не сделаешь, а силою одной нашей группы боя не выиграть. Не зная действительной обстановки, Баранников, как и многие другие, продолжал верить в непобедимость нашего отряда. Правда, в боевую мощь его верил и я, но я видел и опасность, нависшую над нами.

Баранников был теперь моим коноводом.

До службы, у себя в Куйбышеве, Николай работал на пристани ездовым в бригаде грузчиков. И если верить его восторженным воспоминаниям о славном довоенном времени, то ни в пограничной комендатуре, где он был командиром кавалерийского отделения, ни среди ломовых города Куйбышева не было коней лучше, чем у Баранникова.

— Об этом нетрудно справиться на пристани, если не верите, — говорил Баранников, забывая, что между нами и волжской пристанью, помимо расстояния, пролегает еще и невиданный в истории фронт.

— Да, прошло время, когда Баранников давал жизни на пристани!.. — вздохнул он, извлекая из моего кисета щепотку табаку. — Теперь драться надо. А, пожалуй, если бы не война, Михаил Иванович, стахановец Баранников гремел бы не только на Средней Волге, но и на всю страну. А теперь не только страна, а и мать родная и жинка не знают, жив я или нет на этом свете…

Окончив обозрение своего «внутреннего положения», он завел речь о лошадях. После некоторых его сообщении о том, например, как лошади понимают характер и ласку человека, Баранников посвятил меня во вновь открытые им достоинства Орлика. Он с удовольствием отметил, что за два дня его болезни Орлик никого к себе не допустил: ни кормов не брал, ни чистить себя не позволил. Жадно затягиваясь дымком самокрутки, Николай поведал мне, что прошедшую ночь Орлик провел спокойно. Дверей на этот раз не выламывал, овес весь выбрал, только вот копыта обломал.

— Пора бы подковать его, Михаил Иванович. Весна надвигается, дороги обледенеют, а кузнецы — где их теперь найдешь, кузнецов-то?

Я поспешил закончить затянувшийся разговор: мне предстояло тяжелое и ответственное дело — осмотреть госпиталь.

Госпиталь был одним из наших «слабых мест». Он размещался в домике дачного типа на живописной опушке леса, близ винокуренного завода. До войны там находилась заводская амбулатория. Теперь медперсонал этой амбулатории обслуживал раненых, собранных в госпитале со всех отрядов. Их было уже более пяти десятков. Но до сих пор нам не удалось заполучить ни одного врача. Медперсонал был малочислен — фельдшер Оксана Кравченко, две сестры и несколько санитарок выбивались из сил. Недоставало и медикаментов, простынь, подушек… Из-за отсутствия кроватей часть раненых лежала на полу. Остро необходим был хирург, хирургический инструментарий и многое другое.

Слушая длинный список претензий и просьб, я уныло шагал по палатам. Потемневшие лица бойцов с тоскливыми, глубоко запавшими глазами, бред тяжелобольных и раненых, духота и спертый воздух — все это производило тягостное впечатление.

За окном трепыхались на ветру бинты, до дыр простиранные, побуревшие от йода и бесчисленных перевязок.

Подписав разверстку на мягкий инвентарь и продовольствие, я вышел на дорогу, где ожидал меня Баранников, сидевший на облучке легких саней.

— Михаил Иванович! Вон еще раненых привезли! — он указывал на обоз, запрудивший главную улицу. — Уже с полчаса их на улице держат. Безобразие! Хоть бы в квартиры внесли!

Мы поехали к обозу.

— Эй, чей обоз? — крикнул Баранников издали.

Ездовой, неторопливый дядько, нехотя ответил:

— Наш, глуховский.

— Почему морозите раненых? — не останавливаясь, спросил его я, но ездовой молчал, словно не слышал.

Мы проехали дальше, оглядывая накрытые дерюгами и окровавленной одеждой розвальни.

Длинной колонной вдоль всей улицы стоял санитарный обоз. От лошадей валил пар. Озябшие ездовые ушли греться. Лишь в середине обоза стояли и дымили цигарками два партизана.

— Почему тут остановились? — спросил я, придержав лошадь.

— Где приказали, там и остановились, — ответил бородач, одетый в грубошерстный зипун.

— А кто командир ваш?

— Кульбака. Из Глуховского мы. Побитых сюда приставили… на похороны…

— Убитых? — переспросил я, думая, что ослышался.

— А как же, — вмешался второй партизан, — нужно как у людей. В бою хлопцы загинули, не в поле же их кидать… Пускай лежат тут в земле — около боевых товарищей.