И только когда Хасан ибн Саббах смиренно понял, что не понимает ничего, старый ночной даи Бу Наджим удовлетворенно погладил его по склоненной голове и решительно каркнул – в Каир, в Каир, в Каир!
Все тайны мира обитали тогда в Каире – и каждый мог припасть к источнику, из которого, драгоценно мерцая и прихотливо перемешиваясь, били золотые струи чистейшего гностицизма и тихого христианства да текли темные воды каббалы, такие жуткие и горькие, что в них не отражалось ничего – даже Бог. В Каире Хасан ибн Саббах стал взрослым. И прошел девять ступеней бахира, девять шагов, отделяющих простого смертного от вечности.
Если честно, первую ступень – ступень сомнения в мире и доверия к учителю, Хасан прошел еще в Рейе. В Каире с него просто взяли клятву повиновения, клятву, скрепленную прахом и кровью.
Вторая ступень была ступенью имамов, источников всякого знания на земле.
Третья прояснила бредовый шепот чеканщика, ибо число семь оказалось шифром подлунной жизни и тайным числом имамов.
На четвертой ступени Хасана ждали семь законодателей, семь наместников – имя их было натик, говорящие. И каждому из них в помощь Аллах дал по семь помощников, по семь безмолвных теней – имя их было асас, немые.
На пятой ступени теснились двенадцать апостолов – семь раз по двенадцать. Они служили помощникам и несли в мир тайну, открытую асасам.
На шестой ступени умер Коран, и Хасан ибн Саббах, содрогнувшись, открыл новую странную книгу, шелестящую тихими именами.
На седьмой ступени ему сказали, что Бог – это все кругом.
На восьмой оказалось, что это правда.
И в тот день, когда Хасану ибн Саббаху, побледневшему, осунувшемуся, с навеки горько и жестко сложенным ртом, позволили ступить на девятую, последнюю ступень, тугой столп искаженного света опустился на землю и как перстом уперся в голову нового наместника Аллаха на Земле.
Пилы. Пила анатомическая дуговая. Пила для разрезания гипсовых повязок. Листовая с металлической ручкой. Пила ножевая. Пила носовая Воячека. Проволочная витая. Пила рамочная. Перфоратор копьеобразный. Перфоратор нейрохирургический.
Он вернулся домой, в Рейю, чтобы перевернуть Персию вверх дном. Это оказалось до смешного просто: надо было всего лишь не задумываясь слушать голос, пришедший вместе со светом, и знать, что все, кто не верит в этот голос, – не люди. То есть в прямом смысле. Не дети Адамовы, не сыны джиннов. Недочеловеки. Ну, что-то вроде опарышей – тех самых бледных, неприятно подвижных могильных червей, которые с напористой и нежной силой растлевают мертвую плоть, превращая банальную падаль в питательный гумус.
И еще ужасно и постоянно болела голова – всегда, каждый день, каждую секунду, целую жизнь кряду. Сейчас бы сказали – мигрень, и лечили бы ледяными обливаниями, сном и электрическим током. Тогда приходилось просто стягивать потуже голову куском пропотевшей ткани и часами ходить от стены к стене, чувствуя, как раскачивается в черепной коробке алый, бормочущий, раскаленный шар на суровой нитке: ловко бьет изнутри то по костяным вискам, то по глазным яблокам и потом вдруг быстро-быстро, как паук-крестовик, втягивается обратно… И все это в ритме шагов, в промежутках между вдохами, в ужасном режиме выжженной каждодневной жизни.
Легче становилось только ночью. Или когда делал шаг к истине очередной неверный. Еще легче, если неверный этот умирал. Падал, зарезанный в переулке тихим кинжалом; хрипел, пытаясь подцепить скрюченными пальцами удавку, впившуюся в глупое горло. Или катался по земляному полу, судорожно выхаркивая вместе с ядовитой блевотиной свою никому не нужную, убогую, уродливую душу. Но кинжалом все-таки было чище. И надежнее.