Ворованный кондитерский брак приносила с работы, разумеется, она. Дело в том, что, оттрубив десяток лет поварихой в заводской столовой, хрипуновская мама вдруг сделала мощный карьерный рывок и перешла работать в городской кондитерский спеццех. Никакими особыми кулинарными талантами она, разумеется, не обладала — да и вообще, признаться, готовила скверно, хотя и с большим рвением. Смазливая и задастая поваришка просто приглянулась мелкому партийному боссу, который, как-то — со страшенного бодуна — забрел в столовку к работягам с внеплановой и абсолютно дебильной инспекцией. Приняв из рук хрипуновской мамы запотевший стакан и выхлебав тарелку пустых пролетарских щей, босс проинспектировал вместе со спасительницей ближайшую подсобку, и через пару недель на столе у Хрипуновых впервые появился злосчастный тазик.
В первый раз Хрипунов даже обрадовался — не столько самим сложным углеводам (к сладкому Аркаша был с младенчества счастливо и блаженно равнодушен), сколько неожиданному переходу в другой социальный страт. Дело в том, что в Феремове сроду не видели в продаже ни одного живого пирожного, питая небогатые мозги и небалованные души исключительно соевыми батончиками да развесными леденцами, похожими на битое стекло, небрежно завернутое в блеклые бумажки. Про спеццех, тем не менее, знали все. Но лишь немногим, избранным, блатным, чудом прорвавшимся в горкомовский сводчатый буфет или на закрытую распродажу по случаю очередного пленума или съезда местных идиотов, лишь этим счастливчикам удавалось увидеть или даже вкусить сложное, архитектурное, полное негой и нугой, дышащее зефиром и эфиром, и обляпанное жирными кремовыми кляксами произведение ценой в двадцать две советские копейки.
Были, конечно, еще совсем уже высшие существа, покидавшие феремовские границы, знававшие другие города и даже саму Москву, и утверждавшие, будто пирожных на Земле великое множество и продаются они на каждом углу, но Хрипунов-младший с этими небожителями лично знаком не был. Мало того, втайне он довольно долгое время был твердо уверен, что никаких других городов (тем более — Москвы) не существует вовсе, что это просто такой ловкий ход (сейчас бы сказали — рекламная акция), а на самом деле границы всего сущего и горнего мира аккуратно и плотно, как пробка в бутылке с подсолнечным маслом, заполнил собой пыльный, провонявший кислым химическим дымом, крошечный Феремов. И — знаете что? — какое-то время так оно и было.
Поэтому тазик с давлеными пирожными — это был не просто тазик. Это был знак — что-то вроде влажной яркой метки, которую оставляет на лбу побледневшего от волнения неофита твердый, как будто даже эбонитовый палец жреца. К сожалению, радость младшего Хрипунова очень быстро сменилась отчаянием. Во-первых, про «сладенькое» нельзя было нахвастать во дворе, а о том, чтобы вынести какой-нибудь наполеон поцелее и угостить своих, вообще не могло быть и речи (хрипуновская мама истерически — на уровне кровяной плазмы — боялась угодить в тюрьму за хищение народного достояния в особо сладких размерах). Во-вторых, пирожные — жирные, давленые, отвратительные — уже на третий день превратились из источника социальной гордости в тошнотворную кару. Так Хрипунов — в возрасте десяти лет — понял, что неограниченно владеть тем, о чем мечтают все остальные, не только скучно, но и тяжело.
И долгие годы спустя — всю жизнь — даже когда не стало отца, даже когда сам он стал взрослым, старшим и единственным Хрипуновым, он, словно заведенные до предельного кряка настенные часы, зачем-то садился ужинать ровно в восемь — всегда. И всегда, приканчивая какой-нибудь легкий салатик (пара зеленых листьев, лимонный сок, ни грамма масла) и кусок клетчатой от гриля золотистой рыбы, он желудком чувствовал тень священного белого тазика и желудком же — длинно и медленно — содрогался, отодвигая полуразоренную тарелку, откладывая тонко звякнувший нож. Ни разу, став взрослым, старшим, и единственным Хрипуновым, он не доел ничего до конца, демонстративно оставляя самый аппетитный, солнечный, едва тронутый кусок. И ни разу не взял в рот ничего сладкого. Ни разу. Не мстил, нет. Просто наслаждался свободой.
Изогнутый официант рысью спешил к солидному, постоянному клиенту — опять не докушали, Аркадий Владимирович, неужели не вкусно? — и быстрыми птичьими движениями освежал стол, поправляя скатерть, убирая приборы, откуда-то из воздуха извлекая серебряный игрушечный подносик с кофейной чашкой и серебряной же сахарницей — и все это разом, все это — множеством бесшумных, длиннопалых, бескровных, жутковатых рук. Хрипунов, чуть откинувшись, чтобы не мешать этому профессионально-элегантному мельтешению, неторопливо закуривал, чувствуя, как укрощает мучительную спазму горячий, (лиловатый на вдохе и коричневый на выдохе) сигаретный дым.