Выбрать главу

— Даниль, — сказала она хриплым с отвычки голосом. — Помоги мне.

Сергиевский метнулся к ней; присел на корточки рядом с кроватью, почувствовав унылый запах больничной прачечной, уставился на Аннаэр.

— Как? — спросил торопливо, надеясь, что она не умолкнет снова. — Как?

Эрдманн медленно перевела на него глаза и проговорила ровно:

— Я хочу заключить контракт на тонкое тело.

Даниль поперхнулся.

Судорожно сжал простыню в горсти.

— Ань, — ошалело пролепетал он, — Ань, ты что, с ума сошла?! Ты… ну… ну если тебе правда так плохо, покончи с собой! Умрёшь и всё забудешь, родишься снова. Второго Ящера ты уж точно не встретишь…

— Вот именно, — тихо сказала она, и Даниль чуть не откусил себе язык.

Её лечили от депрессии, но улучшений не намечалось; врач рассказывал о сложности случая, ободрял, говоря, что главное — найти зацепку, что терапии поддавались и более тяжёлые проявления, и всё же он, старый специалист, не был контактёром и ничего не знал об особенностях контактёрской психики. Даниль искал по Москве кого-то со нужным опытом, но не находил — попадались почему-то сплошь молодые дамы, которым самим явно требовался психотерапевт. Сергиевский решил, что от классического медика всяко будет больше пользы, по крайней мере в смысле отсутствия вреда. Но в МГИТТ он и первокурснику смог бы объяснить суть проблемы, а этому уверенному, похожему на Ларионова седому джентльмену — не мог, хоть тресни. Для неё даже термина не было.

То, что называется «зазипованностью», возникает обычно в детстве или подростковом возрасте, в тех случаях, когда тонкое зрение открывается самопроизвольно в неподходящей для этого обстановке. Привести к нему могут комплексы, страх перед кем-то или гипертрофированный самоконтроль. У хирурга Аннаэр, не вылезавшей из операционной, самоконтроль был именно такой. И теперь она сама, своей волей, методично и беспощадно загоняла себя в этот «зип», психологическую блокировку, намеренно отказываясь от контактёрских способностей, не желая ощущать тонкий план. Учитывая, какого качества были её способности и как она свыклась с ними, это было всё равно как если бы здоровый человек добивался от себя тяжёлой инвалидности — слепоты, глухоты, кожной анестезии…

Аннаэр легла, вытянув руки поверх одела.

И спросила — с тенью гнева и неверия:

— Почему он не взял меня с собой?

Даниль встал и дёрнул плечом.

— Потому что ему никто не нужен, — сказал он со злостью. — Потому что он абсолютно самодостаточный человек.

— Почему он не взял меня с собой? — шёпотом простонала она.

Сергиевский умолк. Она его не слышала.

Лаунхоффер исчез.

Большую часть знавших его людей это крайне обрадовало: человек слаб, и пропажа самого свирепого преподавателя аккурат перед сессией показалась чрезвычайно кстати. Особой мистики никто в этом не наблюдал — все знали, что преподавательской деятельностью Эрик Юрьевич заниматься не любит, ему больше по душе путь кабинетного учёного, и его ухода с должности рано или поздно вполне можно было ожидать. Он только время выбрал странное, но и тут удивляться было нечему: Лаунхоффер вообще не считал себя обязанным исполнять нормы трудового кодекса.

С того дня, когда Эрик Юрьевич попросил Аннаэр принимать вместо себя зачёт, в институте он не появился ни разу. Впрочем, ходили слухи, что кто-то его всё же видел. Рассказывалось, что они втроём сидели в кабинете ректора — сам Андрей Анатольевич, Гена-матерщинник и Лаунхоффер — и сосредоточенно, в гробовом молчании пили водку.

После сессии закончился срок контракта руководителя практики. Гена переписал себе культурно-языковую матрицу за неделю до отъезда и как будто уехал душой. Он всё ещё говорил по-русски, но совершенно правильно, без сленга и непечатных словечек, с тенью акцента. Потом попрощался — и навсегда отбыл в родной Китай.

С виду всё оставалось по-прежнему: шумели в коридорах студенты, старшекурсники кичились умениями, изощряясь кто во что горазд, но Данилю казалось, что в институте стало болезненно тихо и пусто.

Он и сам не смог бы ответить, зачем каждую неделю навещает в больнице молчаливую как покойница Аннаэр. Не шло речи о чародейном притяжении, о нежных чувствах, он даже жалости к ней почти не испытывал — но всё-таки приходил, приносил ей цветы и фрукты, говорил что-то, вглядывался в неподвижные заострившиеся черты, пытаясь угадать в скучной больной прежнюю А. В. Эрдманн. Что-то вело; приказывало. Возможно, Даниль по-прежнему чувствовал в Ане сестру по их маленькому учёному ордену и не мог смириться с тем, что она так яростно отказывалась от своей природы. Возможно, в клинику нервных болезней его тянула почти магическая связь: они с Аннаэр были ранены одним и тем же оружием.

Данилю снились кошмары.

Каждую ночь одинаково: он стоял на снегу, в центре оцепеневшего безмолвного мира, готовясь противостоять Лаунхофферу, зная, что ему это не удастся. Вот-вот за спиной у него должна была появиться Ворона, маленькая нелепая женщина, и отменить смерть единственным испуганным взглядом.

Но она не появлялась.

Лаунхоффер докуривал сигарету, и выламывался горизонт, драконьи крылья расправлялись над ним; закономерности мира изменялись под давлением его воли, а Ворона не появлялась.

Даниль просыпался в холодном поту и долго потом стоял на кухне — пил воду, курил, нарочно мёрз у распахнутого окна.

— Как Аня? — спросила Алиса Викторовна, подняв глаза от дисплея; голос её был грустным, и аспирант подумал, что она знает ответ.

— Всё так же, — вздохнул он.

Ворона жалобно нахмурилась.

— Мне бы надо с ней поговорить, — сказала она. — Я бы… что-нибудь могла сделать. Если б только это был кто угодно, но не Аня. Я даже пробовать боюсь, Данечка, ей ведь и хуже может стать, если я приду.

Сергиевский не ответил. Алиса Викторовна всё понимала, и оттого ей хотелось плакать. Наверное, Ворона была единственным человеком на свете, который действительно мог вытащить Аннаэр из трясины, в которой она тонула — но Аннаэр была единственным человеком, который ни видеть, ни слышать не желал Воронецкую.

Даниль вставил флэшку в порт и пододвинул стул, чтобы смотреть в монитор Вороны. Случись тому иная причина, он был бы просто счастлив получить Алису Викторовну в научные руководители, но порадоваться не удалось. Воронецкая сама глядела печально; её наваждение дарило не детское веселье и не шалопайскую игрушечную влюблённость, а душевную тишину и спокойные думы — словно зимним вечером теплился огонёк в далёком окне… Напряжение уходило, страх и боль превращались в жизненный опыт, и можно было уже смотреть со стороны — анализировать, задаваться вопросами.

— Алиса Викторовна, — сказал как-то Даниль. — А всё-таки, что это был за эксперимент?

Ворона по-птичьи наклонила голову к плечу, хлопнула глазами, подумала и зачем-то спросила:

— Ты знаешь, как делают жемчуг?

Сергиевский недоумённо на неё воззрился.

— Пластмассовый? — переспросил с подозрением.

— Нет, настоящий. Ну, его же ракушки делают, — защебетала Ворона, так и сяк крутя в воздухе маленькими пальцами, — но одно дело искать ракушку, которая вдруг да сама себе жемчужинку завела, это ж ещё когда найдёшь, сколько ракушек пустых погубишь, а можно ракушку заставить сделать жемчужинку.

«О чём это она?!» — глаза Даниля мало-помалу лезли на лоб.

— Берут ракушку, — продолжала Воронецкая, — створки слегка разводят, тельце моллюска надрезают и вкладывают в разрез кусочек плоти другого моллюска. Всё делается очень аккуратно, поэтому ракушка не умирает. Её отпускают, она закрывается и начинает растить внутри себя жемчужину… То же самое Эрик Юрьевич сделал с вероятностными Вселенными.

Задумавшийся о жизни ракушек Даниль не сразу осознал последнюю фразу; а осознав, подпрыгнул на стуле и потрясённо уставился на Ворону.

— То есть как? — почти испуганно выдохнул он. — То есть…

— Где-то теперь вызревает мир-жемчужина, — мечтательно сказала Ворона, щёлкая мышью. — Интересно, что выйдет?