— Он действительно скучный, Ми, — тихо сказала я.
— У него это на лице написано, — сразу же отозвалась Мирчелла.
Она сидела на плите своего саркофага, как живая: молодая женщина в косой юбке с воланами и блузе, расписанной узорами. В руках её — цветы, целая охапка пышных полураскрытых тюльпанов; должно быть, они пахучие и разные, но предки являются нам без запахов и размыто-серыми.
— Не нравится? — сочувственно спросила Мирчелла.
Я помотала головой и присела на пол рядом с саркофагом.
— Пройдёт время, — голос её звучал ласково, — и ты привыкнешь. Или найдёшь себе кого-нибудь другого, страстного и весёлого.
Я скривилась и пожала плечами. Я не планировала никого искать, — ни весёлого, ни грустного: никакого. Но Мирчелла не спорила и не убеждала, она сидела на саркофаге, прижимая к себе цветы, и пела.
Она пела отрывки из старых романсов, про корабли под цветными парусами, про золотую дорогу по морским волнам, про чудовищ и жемчуга; про женщину, из года в год выходящую на берег и мечтающую увидеть хоть бы и издали пленённого колдовским морем возлюбленного; про старые времена, когда реки были людьми, когда не росло трав, и когда Тьма говорила со своими детьми. И что-то во мне тянулось к ней, пока я пыталась сглотнуть застывший в горле ком.
И когда последняя строчка, отзвенев, стала тишиной, она сказала только:
— Ты настоящая Бишиг, Пенелопа.
И это была правда, конечно. Я привалилась лбом к холодной золочёной ковке, погладила пальцами мрамор, — но петь получалось отчего-то только срывающимся шёпотом.
Я в омут смотрю словно в зеркало тысячу раз,
Он мне помогает как будто не сбиться с пути.
Себе говорю, никогда ничего не боясь:
Ты просто уснёшь, если всё же не сможешь дойти.
Я знала, что она мне скажет: про простоватую гармонию, банальную образность и пошлые синтаксические сбивки. Но Мирчелла молчала.
А в пятницу меня разбудила знакомая тянущая боль внизу живота, ненавязчиво сообщая: для детей и правда сейчас не время. И это не я плакала потом в туалете от облегчения; нет, не я. Не знаю, кто бы это мог быть, но, конечно, настоящая Бишиг никогда бы не позволила себе такого.
xxi
Она прекрасна, как видение, как морская дева, как дух волшебной реки; сияющая ярче всяких звёзд, она выходит из воды в полнолуние и качается на ветвях ивы, расчёсывая звенящие, словно струны, волосы. В её голосе — музыка космоса, в её руках — тепло первородного Света, в её глазах — бескрайняя Бездна, и нет причин, почему я не могу ей молиться.
Она сидит на перилах над обрывом, и где-то там, под ней, глубоко внизу, шумит бурным потоком горная река. Говорят, в ней встречается рыба, но всё чаще — драгоценные камни и чешуйки перламутра, идеально круглые, как будто их сделали по циркулю.
Я рисую её: невыносимо мягкая пластика точёных рук, пугающе хрупкие линии ключиц, мелодично звенящие браслеты на лодыжках. Их многие сотни, этих браслетов: они тонки, как нить паутины, и так же сияют, играя отсветами на совершенной коже.
Мои пальцы выпачканы углём. Я подаю ей рисунок, и она проводит пальцами по растушёванным линиям.
— Похожа, — печально говорит она.
Тогда она берётся за края листа двумя руками и медленно разрывает его пополам. Складывает половины вместе и рвёт снова, ещё и ещё, пока бумага не становится каплями дождя, и тогда они собираются в тучу, и тучу эту уносит игривый ветер.
Что-то мигает. Это кадры склеиваются, как в новомодном кино: мы складываемся вместе, как захлопнутая книжка-панорама, накладываемся друг на друга, пересекаемся, кружимся, вертимся, пока не становимся новой картинкой.
В ней — бездонное ночное небо и низкие облака, которые можно тронуть рукой. Они влажные, плотные и кажутся глиной; я зачёрпываю их руками, сминаю, проглаживаю и высаживаю на канат пенистую птицу с длинным хохолком-росчерком.
— Сделай ещё, — требует она.
Я смеюсь и делаю для неё птиц, множество призрачных, молчаливых птиц, вспоенных словами изначального языка. Мы в нигде, в самом центре огромного, зыбкого ничто, созданного дымом и рассеянным светом; подвесной мост звенит тросами и уходит от нас в обе стороны вверх — и в никуда. Нет ни берегов, ни границ, ни дна, ни края; есть только мы, одни в сердце вселенной, две дрожащие тени на Бездной.
Она берётся за канаты перил — и отталкивается. Нас бросает в сторону и ввысь, а она раскачивает мост, как качели. Ткани хлопают на ветру. Птицы разлетаются — и становятся облаками.