- Молодой человек, поглядите на меня! Не стесняйтесь, не стесняйтесь, вниммательней!.. Вы когда-нибудь видели обиженное богом существо?.. - Она подмигивала и наступала на меня, я пятился. - Я больна, я беспомощна, но у меня дома сын... Я - мать, я люблю его всей душой, я готова на все, чтоб его накормить... Мы оба забыли вкус хлеба, молодой человек! Маленький кусочек, прошу вас!..
Веселое до жути подмигивание всей щекой, черная рука с грязной тряпочкой, чтоб промокнуть глаза... Откуда она узнала, что у меня под рубахой хлеб? Не сказал же ей слон, который ждет меня на пустыре. Слону выгодно молчать.
- Готова встать перед вами па колени. У вас такое доброе... у вас ангельское лицо!..
Как она узнала о хлебе? Нюхом? Колдовством?.. Я не понимал тогда, что не я один пытался подкормить ссыльных куркулей, что у всех простодушных спасителей было красноречиво воровское, виноватое выражение лица.
Устоять перед страстью Отрыжки, перед ее развеселым подмигиванием, перед скомканной грязной тряпицей я не мог. Я отдал весь хлеб с ломтиками сала, оставив вместе с банкой тушеной картошки только один кусок.
- Это я обещал...
Но Отрыжка пожирала сорочьими глазами консервную банку, трясла пыльной шляпкой с перышком, стонала:
- Мы гибнем! Мы гибнем! Я и мой сын - мы гибнем!..
Я отдал ей и картошку. Она засунула банку под кофту, жадно блеснула глазом на оставшийся в моей руке последний ломоть хлеба, дернула головой эх, спляшу! - еще раз подмигнула щекой, пошла прочь, накрененная набок, как тонущая лодка.
Я стоял и разглядывал хлеб в руке. Кусок был мал, завожен в кармане, помят, а ведь я сам позвал - приходи на пустырь, я заставил голодного ждать целые сутки, сейчас я ему поднесу такой вот кусочек. Нет, уж лучше не позориться!..
И я с досады - да и с голода тоже, - не сходя с места, съел хлеб. Он неожиданно был очень вкусен и... ядовит. Целый день после него я чувствовал себя отравленным: как я мог - вырвал изо рта у голодного! Как я мог!..
А утром, выглянув в окно, я похолодел. Под окном у нашей калитки торчал знакомый слон. Он стоял, облаченный в свой необъятный кафтан цвета свежевспаханного поля, сложив жабьи мягкие руки на тучном животе, ветерок шевелил грязный мех на его казацкой шапке, - недвижим и башнеподобен.
Я сразу почувствовал себя гадким лисенком, загнанным в нору собакой. Он может простоять до вечера, может так стоять и завтра и послезавтра, спешить ему некуда, а стояние обещает хлеб.
Я дождался, пока мать ушла из дому, забрался в кухню, отвалил от буханки увесистую горбушку, достал из мешка десяток крупных сырых картофелин и выскочил...
У пахотного кафтана были бездонные карманы, в которых, наверное, могли бы исчезнуть все наши семейные запасы хлеба.
- Сынку, нэ вирь подлой бабе. Немае у нэй никого. Ни сына нэма, ни дочкы.
Я и без него об этом догадывался - Отрыжка обманывала, но попробуй отказать ей, когда стоит перед тобой изломанная, подмигивает щекой и держит в руке грязную тряпицу, чтоб промокнуть глаза.
- Ой, лыхо, сынку, лыхо. Смэрть и та грэбуе... Ой, лыхо, лыхо. - Сипло вздыхая, он медленно отчалил, с натугой волоча пышные ноги по занозистым доскам поселкового тротуара, обширный, как стог, величественный, как обветшалый ветряк. - Ой, лыхо мни, лыхо...
Я повернулся к дому и вздрогнул: передо мной стоял отец, на гладко выбритой голове играет солнечный зайчик, тучновато-плотный, в парусиновой гимнастерке, перехваченной тонким кавказским ремешком с бляшками, лицо не хмурое и глаза не завешаны бровями - спокойное, усталое лицо.
Шагнул на меня, положил па мое плечо тяжелую руку и надолго загляделся куда-то в сторону, наконец спросил:
- Ты дал ему хлеба?
- Дал.
И он снова вглядывался в даль.
Я люблю своего отца и горжусь им.
О великой революции, о гражданской войне сейчас поют песни и складывают сказки. Это о моем отце поют, о нем складывают сказки!
Он из тех солдат, которые первыми отказались воевать за царя, арестовали своих офицеров.
Он слышал Ленина на Финском вокзале. Он видел его стоящим на броневике, живым - не на памятнике.
Он был в гражданскую комиссаром Четыреста шестнадцатого ревнолка.
У него на шее рубец от колчаковского осколка.
Он получил в награду именные серебряные часы. Их потом украли, но я сам держал их в руках, видел надпись на крышке: "За проявленную храбрость в боях с контрреволюцией"...
Я люблю отца и горжусь им. И всегда боюсь его молчания. Сейчас вот помолчит и скажет: "Я всю жизнь воюю с врагами, а ты их подкармливаешь. Не предатель ли ты, Володька?"
Но он тихо спросил:
- Почему этому? Почему не другому?
- Этот подвернулся...
- Подвернется другой - дашь?
- Н-не знаю. Наверное, дам.
- А хватит ли у нас хлеба накормить всех?
Я молчал и смотрел в землю.
- У страны не хватает на всех-то. Чайной ложкой море не вычерпаешь, сынок. - Отец легонько подтолкнул меня в плечо. - Иди играй.
Знакомый слон начал вести со мной молчаливый поединок. Он подходил под наше окно и стоял, стоял, стоял, застывший, неряшливый, лишенный лица. Я старался не глядеть на него, терпел, и... слон выигрывал. Я выскакивал к нему с куском хлеба или холодной картофельной оладьей. Он получал дань и медлительно удалялся.
Однажды, выскочив к нему с хлебом и хвостом трески, выловленным из вчерашней похлебки, я вдруг обнаружил, что под нашим забором на пыльной траве валяется еще один слон, укрытый извоженной, когда-то черной железнодорожной шинелью. Он лишь приподнял навстречу мне нечесаную, в колтунах и болячках голову, прохрипел:
- Ма-а-льчик! По-ми-раю!..
И я увидел, что это правда, отдал ему кусок вареной трески.
На следующее утро под нашим забором лежали еще три шкилетника. Я попадал уже в полную осаду, я теперь не мог уже ничего вынести, чтобы откупиться. Пятерых не подкормишь от своих обедов и завтраков, да и запасов у матери на всех недостанет.
Брат бегал смотреть на гостей, возвращался возбужденно-радостный:
- Еще один шкилетник к Володьке приполз!
Мать ругалась:
- Лежку устроили, словно мы всех богаче. Прикормили паразитов, ироды!
Как всегда, она ругала сразу двоих, хотя брат был не виновен ни сном ни духом. Мать ругалась, но выйти и отогнать голодных куркулей не решалась. Молча проходил мимо голодного лежбища и мой отец. Мне он не сказал в упрек ни единого слова.
Мать приказала:
- Вот кувшин - за квасом в столовку сбегай. И быстро мне!
Делать нечего, я принял из ее рук стеклянный кувшин.
Сквозь калитку на волю я проскочил беспрепятственно, не вялым слонам и не еле ползающим шкилетиикам перехватить меня.
Я долго толкался в столовке-чайной, покупал квас. Квас был настоящий, хлебный - никак не витаминный морс, - потому продавался не каждому, кто захочет, а только по спискам. Но торчи не торчи, а возвращаться надо.
Они меня ждали. Все лежачие сейчас торжественно стояли на ногах. Каскады заплат, медь кожи сквозь прорехи, зловещие оскалы заискивающих улыбок, знойные глаза, безглазые физиономии, тянущиеся ко мне руки, тощие, как птичьи лапы, круглые, как мячи, и надтреснутые, шершавые голоса:
- Хлопчик, хлебца...
- По крошечке...
- Помираю, ма-а-альчик. Перед смертью куснуть...