Наиболее стойкими оказались киевские «арсенальцы» и красный отряд партизана Капусты, порубивший целый корпус гайдамаков атамана Петлюры: их немцы бросили вперед, как буйволов на частокол. На ровном поле долго валялись и гнили никем не убранные гайдамаки в синих жупанах и красных, как огонь, шароварах.
Немцы пришли в неописуемую ярость, обнаружив на правом фланге красных отлично дисциплинированную часть: это был полк из арьергарда чехословацкого корпуса (из бывших военнопленных), который после Брестского мира начал отступление на восток, в Великороссию.
Ярость немцев разбилась о спокойную стойкость чехословацкого арьергардного полка. Но неожиданно ночью он самовольно снялся с фронта, погрузился в эшелоны и направился на соединение со своим корпусом. Через образовавшийся прорыв немецкая конница зашла в тыл красным частям, и им пришлось откатываться, оставляя немцам и Бахмач и Конотоп.
Луганский отряд, не зная еще об этих событиях, подходил с востока. Восемнадцатого марта эшелон Луганского отряда ворвался через закрытый семафор на станцию Ворожба — в одном перегоне от Конотопа. На Ворожбе все пути были забиты платформами с пушками, товарными вагонами, где в открытых дверях, свесив ноги, сидели бойцы разных отрядов. Повсюду — костры, шумные кучки людей, звон котелков, белеющие под вагонами зады присевших за надобностью, крики, ржание коней, треплющиеся по ветру портянки и рубахи.
Ворошилов и Гришин пошли на вокзал в комендатуру — доложить о прибытии отряда и по прямому проводу связаться с главнокомандующим. Здесь толкался разный пестрый народ в ватных пальто длиной до пят, з деревенских кожухах, в окопных шинелишках. Боеспособность определялась количеством навешенного оружия, в особенности — ручными гранатами. На вокзале двери выломаны, на полу — вповалку — спящие.
В помещении коменданта в махорочном дыму стояли — особняком каждый — мрачные люди. Они явились сюда с трясущимися от ярости щеками, чтобы получить что им надо, или тут же застрелить, сукиного сына, коменданта. Он, конечно, скрылся.
И они поджидали его, страшась даже взглянуть друг на друга, потому что в глазах ни у кого из них не было пощады.
— Пойдем, найдем коменданта, — спокойно сказал Ворошилов. Он знал вокзальные порядки и прямо прошел в пустую багажную каморку. Там на лавке для багажа спал комендант, завернувшись с головой в кожух. Ворошилов начал трясти его, покуда тот не высунул из-за кожуха свинцовое опухшее лицо.
— Ну? — сказал комендант, косясь — нет ли у них в в руках оружия.
— Ты чего же? — спросил Ворошилов.
— А вам чего надо?
— А то, что я должен тебе доложить о прибытии отряда.
— Ну, докладывай.
— Пойдем в комендантскую.
— Не пойду. Это бесполезно. Я семь суток не спал. И он опять полез под кожух, но Ворошилов сбросил его ноги с полки и отчетливо выговорил о прибытии Луганского отряда в пятьсот штыков.
Комендант моргал. Слова, какие бы страшные ни были они, отскакивали от его мозга.
— Ну, прибыли, — проговорил он, — прибыли, выгружайтесь.
— Требуем пропустить наш эшелон на Конотоп, на фронт.
— Невозможно. Забиты все пути.
— Мы требуем соединить нас по прямому с главнокомандующим.
— Невозможно, боже ж ты мой…
— Почему? Где командующий? В Конотопе?
— А чорт его знает — где командующий… Провода не работают… Вообще — большая путаница…
— Хорошо… Тогда мы знаем — как нам поступать.
— Поступать не имеете права, — с вялой угрозой сказал комендант, опять косясь на ручку нагана, торчащую из кобуры у Ворошилова.
Больше здесь нечего было делать. Ворошилов и Гришин вернулись к эшелону. Гришин от негодования шипел, как гусак. Бывший прапорщик, сын фельдшера, Гришин был неплохим парнем, но, видимо, в командиры ни к чорту не годился. Расставив длинные, без икр, ноги, он говорил:
— Что же нам делать, товарищ Ворошилов? Мы прямо в какой-то ловушке… Тут прямо какая-то каша из небоеспособных элементов. Стоять здесь, — наши ребята прямо-таки разложатся.
Маленький подбородок у него, когда он разговаривал, скрывался в вороте суконной рубашки. Командир должен нравиться бойцам и твердой находчивой речью, и строгим, а когда нужно — веселым блеском глаз, и храбростью, и всей повадкой. Гришин не пил водки, не курил, был честен до простоты. Но Ворошилов уже понимал, что с таким командиром много не навоюешь.
— Поставь караульных, чтобы никто из вагонов не выходил под страхом смерти, — сказал он Гришину. — Приходи в мое купе, будем совещаться.
На совещание Ворошилов позвал начальника разведки — Чугая, матроса черноморца. Было решено: первым делом выяснить обстановку: где немцы? И соответственно этому занимать фронт, действуя самостоятельно, поскольку связь с командующим не установлена.
Чугай спросил чарку спирта и по-морски — косолапо — полез из вагона, выкрикивая охотников. Гришин должен был до получения сведений от разведки накормить бойцов и беречь их от разлагающих слухов. Ворошилову предстояло самое трудное: достать паровоз, платформы и вывести их с охотниками на свободный путь.
Вначале с ним не желали разговаривать.
«Ты кто такой? — с угрозой спрашивали атаманы отрядов. — Отойди от вагона. Отойди далеко…»
Железнодорожники отворачивались: «Ничего не знаем, никаких паровозов, площадок нет».
Настойчивый, веселый — в зеленой бекеше на бараньем меху, — он бегал по путям, залезал в вагоны, на паровозы, знал уже, кого как зовут, у кого какой характер, — одного — убедил, другого — напугал, тому — пригрозил, третьему — рассказал про немецкую оккупацию в таких горячих словах, — человек начинал засучиваться.
И вот все бесформенное скопление поездов и людей пришло в некоторое движение: где толкнули вперед состав, где подались назад. Грязный, сопящий паровоз и две платформы были выведены на первый путь. Поставили орудие, пулеметы, погрузили снаряды. Семьдесят пять охотников, обвешанные гранатами, полезли на платформы. Ворошилов, Чугай и пропагандист отряда встали на паровоз. Поезд вышел на Конотоп.
На западе, куда уходила полоска рельсов, зеленела мирная степь. Из-за ее края поднималось, — не могло подняться, — облако, похожее на снежную гору. Быстро приближались — проскакивали телеграфные столбы с опадающими проволоками и птицами на них.
Паровоз прибавлял скорость. Проплыла железнодорожная будка, бочка на телеге, белая коза, со страхом потянувшая веревку прикола. Сторож что-то кричал, испуганно махая неразвернутым флагом.
Чумазый машинист прокричал:
— На перегоне неблагополучно!..
Чугай сказал ему лениво, сквозь зубы:
— Давай, давай пару, что ты — спишь.
Чугай, навалясь боком на поручни площадки, подставлял ветру широкую шею, налитую силищей грудь. Ему всегда было жарко. Все на свете казалось ему слишком медленно двигающимся. Ветер бил в его широкое, неподвижное лицо, с закрученными усиками и светлыми, круглыми, как у птицы, глазами.
Ворошилов, перекрикивая лязг колес, спросил: не будет ли осторожнее выслать разведчиков, не доезжая до Конотопа? Чугай, не оборачиваясь, свернул губы:
— Не надо осторожнее… Подойдем на полной скорости. Там разберемся…
Высунувшись по пояс с площадки, он стал махать ребятам, чтобы готовились. Пролетели железнодорожную будку на двенадцатой версте от Конотопа. Впереди, на фоне белого, как снежная гора, облака обозначился паровозный дым. Ворошилов тронул машиниста за плечо:
— Давай тихий…
Завизжали тормоза, паровоз дышал, запыхавшись. Когда пар отнесло, впереди — верстах в двух — ясно был виден германский бронепоезд — купола башен и блиндированный паровоз.
Дали задний ход, но было уже поздно. Из башен вылетели ржавые дымки. Снаряды взвыли из синевы. Грохочущие космы земли, дыма, огня поднялись перед самым паровозом и — правее — у платформы. Два громовых удара потрясли степь. Взвизгнули летящие осколки. Ворошилова сорвало с паровоза на насыпь. Он скатился под откос, вскочил, обсыпанный землей, оглушенный. Снова прошипел снаряд, — удар, слепящий огонь… Спина паровоза раскрылась со скрежещущим взрывом, словно в отчаянии посылая высоко в небо свою душу в облаках пара.