Из залитых кровью окопов поднимались командиры отделений, комиссары, вылезали оглушенные, осыпанные землей бойцы и, разевая криком черные рты, разлепляя запорошенные землей налитые ненавистью глаза, спотыкаясь, бежали навстречу гадам, — мать их помяни, — как вилы в сноп — втыкали четырехгранные штыки в узкоплечего, задушенного воротником, офицеришку, в набитое украинским салом пузо багрового унтер-офицера, уже безо всякой немецкой самоуверенности крутящего револьвером, в тощую грудь, — бог его прости, — немецкого рядового в очках, со вздернутым приличным носом, — посланного кровавой буржуазией искать себе могилу в донских степях…
И раз и другой немцы ходили в атаку и не выдерживали штыковой контратаки, поворачивали и бежали, и уже немало их, бедняг, валялось на полыни или стонало в воронках от снарядов.
Оборонять приходилось, кроме того, и свой левый фланг от гундоровских казаков, не подпуская их к Каменской. Фронт страшно растянулся, перекинувшись на правый берег Донца. Пополнений нехватало. Вся надежда была на то, что за эти сутки эшелоны успеют пройти Лихую.
В конце дня оттуда начал кричать в телефон голос Коли Руднева:
«…Казаки взорвали мост под Белой Калитвой… Положение осложняется… Кроме того, испорчен путь по всему перегону до Белой Калитвы… В Лихой толкучка… Не можем больше принимать поездов… Делаю все усилия к исправлению пути до Белой Калитвы… Кроме того…»
— Хватит и этого, спасибо, — проворчал Пархоменко, принимавший телефонограмму.
«…Кроме того… немцы с часу на час займут Зверево… У нас, на высотах, где мельницы, уже были немецкие разъезды, мы отогнали…»
Пархоменко вытащил голову из-под меховой бекеши, — ею он прикрывался вместе с телефонным аппаратом от надоедливого шума пушечной стрельбы… С досадой надвинул на уши папаху и полез из штабного вагона — искать Ворошилова.
С поля, где опять разгорался бой, гнало пыль и пороховую вонь. Брели раненые, — кто, морщась, поддерживал простреленную руку, кто ковылял, держась за плечо товарища, иных тащили на носилках. Шальной снаряд рванул землю, опрокидывая идущих. Валялись разбитые телеги. У колеса, подогнув колени, стиснув в руке вырванную с травой землю, лежала женщина в пыльной юбке, на косынке ее с красным крестом расплывалось черное пятно… Пархоменко увидел гнедую лошадь командарма. Вестовой, державший ее за повод, стоял, закинув голову. Широкоскулое, безусое лицо парня было до синевы бледно, глаза полузакрыты…
— Где командарм? — крикнул Пархоменко. Парень разлепил губы, ответил:
— В бою…
Только отойдя, Пархоменко догадался, что парень смертельно ранен. Впереди, в клубах пыли, ревели голоса, рвались гранаты. Пархоменко, пригнувшись, с наганом побежал в эту свалку. Но лязг, взрывы, надрывающие крики отдалялись. Немцы опять не выдержали…
С бега он кувырнулся в окоп, ударился коленками так, что потемнело в глазах. Вскочил. Оттуда из пыльной мглы к нему шел, пошатываясь, человек, — на ходу силился засунуть в ножны шашку, — конец ее заело в ножнах. Мокрые волосы его падали на лоб в потеках пота.
— Э! — крикнул Пархоменко. — Клим? Слушай… Чорт! Нельзя же так… Что же ты лезешь в самую драку…
Ворошилов остановился, темными, еще дикими глазами уставился на Александра Яковлевича…
— А что? — сказал. — Такая была каша… Едва не прорвали…
Он опять начал совать шашку. Пархоменко уставился на лезвие. Оно было в крови.
— Очень хорошо… А по-моему, не имеешь права… Слушай… Дела очень серьезные… Сейчас звонил Руднев…
Ворошилов тоже с изумлением посмотрел на окровавленный клинок. С силой бросил его в ножны. Пошли к вагону. Пархоменко рассказал о рудневской телефонограмме из Лихой. Ворошилов только быстро покосился на друга.
— Значит, надо драться, другого выхода нет… Покуда не починят путь — будем драться… Вагоны немцам не отдадим все равно…
Минули первый и второй день мая. Ворошилов продолжал сдерживать врага под Каменской. Все эшелоны уже подтянулись к Лихой. Бахвалов, мобилизовав несколько сот беженцев, под охраной пулеметов восстанавливал разрушенный казаками путь по царицынской ветке до Белой Калитвы. На холмах, окружающих с юга и юго-запада Лихую, располагались по окопам и канавам отряды 5-й армии.
Иван Гора и Агриппина присоединились к шахтерам. Настроение у большинства было выжидательное. Все знали о твердом решении командарма — не отдавать ни одного вагона. А их — этих вагонов, платформ, дымяших паровозов — внизу под холмами было необозримое количество. Никаких человеческих сил нехватит — разобраться в этой каше. Бойцы ворчали: «Хорошо приказывать командарму: сел на гнедого коня и поехал, куда душа велит! А ты живой грудью заслоняй проклятое имущество…»
О нехорошем настроении Иван Гора сразу же догадался, встретив в поле у ветряной мельницы Емельяна Жука — того мрачного шахтера, кто добыл себе одежду с убитого немца. Жук не обрадовался тому, что Иван Гора с Володькой и Федькой вернулись живыми в отряд, не сказал ему: «Здорово», — тяжело отвернулся, не стал глядеть в глаза.
Сутуло, неподвижно, точно каменные, сидели у недорытых окопов и другие шахтеры — угрюмые, почерневшие от грязи, оборванные, босые. Не было видно горящих костров, не варили еду, будто никто здесь не располагал оставаться. Люди думали. Подняв головы, глядели на поблескивающий в лазури откинутыми назад крыльями германский самолет.
Очевидно, что в таком настроении отряд драться не может. Нужно было принимать срочные меры. Окончив рыть окопчик, пошлепав лопатой по выкинутой земле, Иван Гора сказал Агриппине, ковырявшей шанцевым инструментом в двух шагах от него:
— Личный интерес приходится отодвигать на второй план, или уж ты не берись за гуж… Так-то, Гапа.
— Понятно, — ответила Агриппина, выпрямляя ломившую спину. Солнце, падающее к краю степи, залило ее горячее лицо. Она поддернула рукав и голой частью руки вытерла мокрый лоб. Все это показалось Ивану очень приятным, и Агриппина, щурящаяся на солнце, очень красивой.
— Я должен решиться на большой риск. Не то мне страшно, а то, что — правильно ли поступаю? Но думаю и прихожу к выводу: надо… Что из этого получится? Неизвестно. Посоветоваться со старшим товарищем — нет здесь такого. Глядеть сложа руки нельзя. Значит — нужно взять инициативу.
Агриппина не совсем разобрала — о чем он гудит, уставясь, как петух на зерно, на ее чумазые руки, сложенные на рукоятке лопаты. Но поняла, что говорит честно. В ответ она важно кивнула в сторону солнца. Иван вылез из окопа и пошел к ветряной мельнице, где находились наблюдательный пункт и штаб полка.
У ворот мельницы на расколотом жернове, вросшем в землю, сидели двое штабных — один в студенческой куртке, бледный, с мелкими зубами, с огненно-рыжими клочками бородки, другой — похожий на монаха, с грязными волосами до плеч, в пенсне, в перепоясанном веревкой пальто, надетом на голое тело. Штабные скучливо играли истрепанными картами в двадцать одно.
Иван Гора спросил, где командир. Рыжий штабной, не глядя, ответил сухо, что командир занят.
— Спит, что ли? — спросил Иван Гора, присаживаясь на корточки у жернова.
— Ну — спит, тебе какое дело! — тасуя карты, ответил другой, похожий на монаха.
— Не во-время командир спит. Подите — разбудите его.
— А что такое?
— Стало быть — надо.
Штабные переглянулись. Рыжий спросил:
— Вы из нашего отряда, товарищ?
— Ага…
— Командир ни о чем не приказал докладывать. Можете это понять?
— Вот вы его и разбудите…
Они опять переглянулись. Стало ясно, что этот человек все равно не отвяжется. Но мельничные ворота, завизжав, приотворились, — командир Петров вышел сам. Был он коренаст, круглолиц, сонный, сердитый, весь запачканный мукой.