-- Улетай, -- подумал я и на секунду, выпустив из виду дверь, попытался проследить взглядом за моим вздохом, и в эту секунду там, где жила моя ненависть, образовалось пустое пространство--невесомое ничто; казалось, оно держало меня на поверхности, как пузырь держит рыбу; но это длилось всего мгновение, а потом я почувствовал, что пустота во мне заполняется чем-то тяжелым, как свинец,--смертельным равнодушием. Иногда я посматривал на свои часы, но ни разу не взглянул на часовую и минутную стрелки; я смотрел только на крохотный кружок, как бы невзначай нарисованный над цифрой шесть; только этот кружок показывал мне время, только этот проворный, тоненький палец беспокоил меня, а отнюдь не большие и маленькие стрелки наверху; этот проворный, тоненький палец двигался очень быстро, подобно маленькому точному механизму, отрезающему тонкие пластинки от чего-то невидимого -- от времени; он буравил и сверлил пустоту, извлекая из нее мелкую пыль, волшебный порошок, который обсыпал меня, превращая в неподвижный столб.
Я видел, что девушки из прачечной пошли обедать, видел, как они вернулись. Я видел фрау Флинк, стоящую з дверях прачечной; видел, что она качала головой. За моей спиной проходили люди, люди проходили мимо парадной двери, из которой должна была выйти Хедвиг, и на мгновение заслоняли эту дверь; я думал обо всем, что мне еще предстояло сделать: на белом листке бумаги, который лежал у меня в машине, было записано пять вызовов, _а в шесть часов я условился встретиться с Уллой в кафе йос, но все это время я не думал об Улле.
Был понедельник, четырнадцатое марта, и Хедвиг не выходила. Я поднес часы к левому уху и услышал, с какой насмешливой старательностью маленькая стрелка сверлила дыры в пустоте, темные круглые дыры, которые вдруг заплясали у меня перед глазами, закружились вокруг парадной двери, снова оторвались от нее, погружаясь в бледную синеву неба, словно монеты, брошенные в воду; потом на несколько мгновений все пространство передо мной опять стало дырявым, подобно одному из тех листов жести, из которых я вырезал на фабрике Виквебера маленькие четырехугольники; и через каждую из этих дырок я видел входную дверь, видел сто раз одну и ту же дверь --множество крошечных, но отчетливо обрисованных дверей; они цеплялись друг за друга зубчиками, словно одинаковые марки на большом листе: сто раз повторялось на этих марках лицо изобретателя свечи для двигателя внутреннего сгорания.
Я беспомощно шарил по карманам, разыскивая сигареты, хотя знал, что у меня их больше нет; правда, пачка сигарет лежала в машине, но машина стояла метров на двадцать правее парадной двери, и мне казалось, что целый океан простирается между мной и моей машиной. Я снова вспомнил женщину с Курбельштрассе, которая плакала в телефон, как плачут все женщины, когда не могут справиться с какой-нибудь машиной, и вдруг я понял, что не думать об Улле -- бесполезно; и я начал думать о ней; я решился на это, как человек внезапно решается включить свет в комнате, где кто-то умер; в темноте покойника еще можно было принять за спящего, можно было уговорить себя, что он еще дышит, еще шевелится; но вот резкий свет осветил всю картину -- и сразу стало видно, что здесь уже готовятся к погребению; в комнате стоят подсвечники и кадки с искусственными пальмами; и слева у ног мертвеца видно возвышение -- черная материя странно приподнялась, потому что служащий похоронного бюро подсунул под нее молоток, которым он завтра заколотит крышку гроба; и уже сейчас слышно то, что будет слышно только завтра, --непоправимый монотонный стук, лишенный какой бы то ни было мелодии.
Улла ничего не знала, и поэтому думать о ней было еще тяжелей; ничего уже нельзя было изменить, ничего нельзя было вернуть, казалось, это так же невозможно, как вытащить гвозди из крышки гроба, -- но она еще ничего не знала.
Я представил себе, как бы мы жили с ней; всегда она смотрела бы на меня, как смотрят на ручную гранату, переделанную в пепельницу и поставленную на рояль; по воскресеньям, после кофе, в нее стряхивают пепел, а по понедельникам чистят, и каждый раз у того, кто ее чистит, возникает все то же щекочущее чувство, потому что столь опасный некогда предмет выполняет теперь такие безобидные функции; а вдобавок ко всему шутник, сделавший пепельницу, весьма хитроумно использовал запасной шнур: когда нажимаешь кнопку, прикрепленную к шнуру, -- она выглядит так же, как белые фарфоровые кнопки у ночников, -- невидимая батарейка накаляет докрасна несколько проволочек, с тем чтобы можно было зажечь сигарету, -- вот в каких мирных целях используется этот предмет, прежде столь немирный; девятьсот девяносто девять раз можно безнаказанно нажимать кнопку, но никто не знает, что в тысячный раз в движение приходит скрытый механизм и остроумная игрушка взрывается. Ничего страшного произойти не может; несколько осколков разлетятся во все стороны; но они не ранят человека в самое сердце, он испугается и будет впредь осторожней.
С Уллой тоже не произойдет ничего страшного: в самое сердце это ее не поразит, но все остальное, кроме сердца, будет ранено. Она начнет говорить, без конца говорить, и я заранее знал, что она скажет, она будет по-своему права, она захочет быть правой--это доставит ей даже некоторое торжество, а я всегда ненавидел людей, которые оказываются правыми и, доказав свою правоту, торжествуют. Эти люди всегда казались мне похожими на тех подписчиков, которые не заметили нападок на высшие власти, напечатанных в их газете петитом, и, когда в одно прекрасное утро газета перестает выходить, они возмущаются самым неприличным образом, хотя им вместо того, чтобы проглядывать заголовки, следовало бы более внимательно читать напечатанное мелким шрифтом, так же как держателям страховых полисов.
Только после того, как из поля моего зрения исчезла дверь, я снова вспомнил, что жду Хедвиг. Двери я больше не видел -- ее закрыла большая темно-красная машина, хорошо знакомая мне: на ней было написано кремовыми буквами "Санитарная служба Виквебера", -- и я перешел через улицу, потому что мне необходимо было опять увидеть дверь. Я шел медленно, словно под водой, и вздыхал, как, вероятно, вздыхал бы человек, прошедший под водой через леса водорослей и скопление ракушек, мимо удивленных рыб, с трудом взобравшийся на крутой берег, как на отвесную гору, и испуганный тем, что вместо тяжести водяной толщи вдруг ощутил невесомость воздуха, который мы почти не чувствуем.
Я обошел вокруг грузовой машины, и когда снова увидел дверь, то понял, что Хедвиг не сойдет вниз; она лежала там наверху на своей постели, сплошь покрытая невидимой пылью, которую высверливала из пустоты секундная стрелка.
Я был рад, что она отослала меня, когда я пришел с цветами; она сразу поняла, что я хотел с ней сделать, -- и этому я был тоже рад, но боялся того мгновения, когда она больше не отошлет меня, мгновения, которое рано или поздно наступит в этот самый день, в этот самый понедельник.
Я потерял всякий интерес к парадной двери, и мне стало казаться, что я веду себя глупо, почти так же глупо, как в те дни, когда я целовал фартук хозяйки. Я подошел к своей машине, открыл ее, вынул пачку сигарет, лежавшую в правом боковом ящичке, под книжкой бланков для учета километров и рабочих часов, закурил сигарету, закрыл машину -- и так и не решил, что мне делать дальше: подняться наверх, в комнату Хедвиг, или поехать на Кур-бельштрассе к женщине, которая так плакала в телефон.