— И остаешься просто при своей тысяче, — сказала она. — Хотя ты, наверно, и тысячу выбросил бы в канаву вместе с бумажкой.
— Да, — согласился я. — Наверное, я бы так и сделал.
Я плеснул молока в остывший чай, выжал туда же лимон и теперь смотрел, как молоко, сворачиваясь, желтовато-серыми хлопьями оседает на дно стакана. Потом протянул Улле сигареты, но она покачала головой, мне тоже курить не хотелось, и я сунул пачку обратно. Я слегка приподнял меню, украдкой взглянул на часы, увидел, что уже без десяти семь, и моментально прикрыл часы снова, но она все равно заметила и сказала:
— Иди уж, а я еще посижу.
— Может, отвезти тебя домой? — спросил я.
— Не надо, — ответила она. — Я еще посижу. Иди же.
Но я все еще сидел, и она попросила:
— Дай-ка мне руку.
Я протянул ей руку. Какое-то мгновенье Улла, не глядя, подержала мою ладонь в своей, а потом, прежде чем я успел сообразить что к чему, вдруг резко ее выпустила, — от неожиданности я ударился рукой о край стола.
— Прости, — вздохнула она, — этого я не хотела, нет.
И хотя ударился я сильно, я ей поверил: она не нарочно.
— Я часто смотрела на твои руки, как ты держишь инструменты, как берешься за любой электроприбор и сходу его раскручиваешь, и потом, поняв, как он работает, собираешь снова. Сразу было видно, что ты просто создан для этой работы и любишь ее, так что куда лучше было дать тебе возможность самому зарабатывать на хлеб, чем давать его даром.
— Я не люблю свою работу, — отчеканил я. — Я ее ненавижу, как боксер бокс.
— А теперь иди, — попросила она, — иди!
И я ушел, ни слова не говоря, даже не оглянувшись: дошел почти до самой стойки и только там резко повернул, чтобы подойти к официантке и, стоя в проходе между столиками, расплатиться за кофе и чай.
IV
Уже стемнело, и все еще был понедельник, когда я снова выехал на Юденгассе; я очень спешил. Но было уже семь, а у меня начисто вылетело из головы, что после семи проезд на Нудельбрайте закрывают, — пришлось объезжать, в отчаянии тыркаться по соседним, темным и незастроенным улицам, пока я снова не вырулил к церквушке, возле которой последний раз видел Хедвиг.
Тут я почему-то вспомнил, что обе они — Хедвиг и Улла — говорили мне: «Иди, иди же!»
Я снова проехал мимо канцелярского магазина, мимо похоронного бюро на Корбмахергассе, и едва не оцепенел от ужаса, когда увидел, что в кафе уже погашен свет. Я почти проскочил, хотел опять ехать на Юденгассе, но в последний момент краем глаза заметил зеленый свитер Хедвиг в дверях кафе, и так резко затормозил, что машину занесло и бросило в сторону — прямо на глинистую рытвину, где мостовую разобрали, а потом снова засыпали, и я стукнулся рукой, на сей раз левой, о ручку дверцы. Теперь у меня болели обе руки; я вылез из машины и в темноте двинулся к Хедвиг; она стояла в дверях точно так же, как стоят девицы, которые, случалось, окликали меня из подъездов, когда я вечером шел по темным улочкам: без пальто, в ярко-зеленом свитере, белое лицо в рамке темных волос, но еще белей — нестерпимо белой — была ее шея в узком, как лепесток, вырезе свитера, а рот выделялся на белом лице черным пятном, словно намалеванный тушью.
Она стояла неподвижно, молча, устремив взгляд в сторону, и я, ни слова не говоря, схватил ее за руку и потащил к машине.
Вокруг уже появились люди — визг моих тормозов всполошил всю улицу, и я быстро распахнул дверцу, почти впихнул Хедвиг в машину, перебежал на свою сторону, прыгнул за руль и рванул с места. Лишь минуту спустя — мы давно уже миновали вокзал — я мало-помалу пришел в себя и решился на нее взглянуть. Смертельно бледная, она сидела рядом, прямая и неподвижная, как изваяние.
Я подъехал к первому же фонарю и остановился. Мы оказались на темной улице, свет от фонаря падал в парк, вырезал из темноты полукружье аккуратно подстриженного газона; стояла мертвая тишина.
— Какой-то мужчина со мной заговорил, — произнесла Хедвиг, и я даже вздрогнул: она все еще сидела, как изваяние, глядя прямо перед собой. — Да, какой-то мужчина. Хотел меня увести или со мной пойти, не знаю; на вид очень милый, с папкой под мышкой и зубы желтоватые, прокуренные: пожилой уже, лет тридцать пять, но очень милый.
— Хедвиг! — позвал я, но она по-прежнему смотрела в одну точку, и только когда я схватил ее за руку, повернула голову и тихо сказала: