— Видали! Оратории ей понадобились! Нет, вы подумайте — блокада и оратории какие-то, обстрелы — и кантаты! Какой непростительный идеализм!
Какая глупость, упрямство! Кому все это сейчас нужно, скажите на милость! И добро бы, не было возможности хорошо устроиться? Так ведь есть она, такая возможность! Есть! Эх, Ольга, Ольга… На кого похожа-то? Прямо страх берет.
«Ничегошеньки она не понимает, — думаю я про себя. — Мама у меня красавица»…
— На себя бы внимание обратила, молодая еще женщина, — не унимается Зинаида Павловна.
Но мама не хочет обращать на себя внимания. Она роется в библиотеках, а дома, разложив на столе бумагу, линейку, остро наточенные карандаши, корпит допоздна над сложными нотными примерами.
— Деньги-то хоть за свои оратории получите? — не может успокоиться Зинаида Павловна.
— Нет… Не получу. Это плановая работа. За нее мне зарплату платят.
— Зарплату! Тьфу на вашу зарплату. За такую зарплату меня бы никто и пошевелиться не заставил.
— В этом я не сомневаюсь, — серьезно взглянув на соседку, отзывается мама. — Но, Зинаида Павловна, каждому — свое. Я чернорабочий от науки, но работать люблю и дело свое исполняю всегда добросовестно. Ничего, кончится эта проклятая война — пригодятся людям и мои оратории. Этой темы пока еще никто не касался, а здесь столько интересного!
…Нет в живых моей мамы. Она умерла — три года назад. От рака. На Васильевском, за стеклом стеллажа — сборник со статьей «История кантат и ораторий в России». И еще много, много других ее работ — больших и маленьких. Среди них и та, последняя, за которую, уже посмертно, присуждена моей маме, чернорабочему от науки, высокая Государственная премия…
Передай Петровой
Дядя Коля пришел попрощаться. Утром ему на передовую.
— Знаете что, — вдруг предлагает папа. — Давненько мы не были на Васильевском. Там уж, поди, заросло все. Взглянуть бы.
— Да, да, — поспешно соглашается мама. — Надо, надо.
И хотя на Васильевском, в нашем покинутом жилище, и сухаря черствого не сыщешь, и шагать туда километров десять пешком, и окна там кое-как заколочены щелястой фанерой, я тоже помалкиваю. Понимаю, иначе нельзя.
Мы быстренько собираемся. Тетя Соня и дядя Коля, молчаливые, большеглазые, провожают нас до двери.
А через неделю — всего через семь дней! — молоденькая почтальонша днем приносит белую бумажку.
— Как твоя фамилия, девочка? — с опаской спрашивает она.
— Комаровская.
— Передай Петровой, — с видимым облегчением говорит она и, круто повернувшись, сбегает по лестнице.
«Петров Николай Григорьевич… Погиб смертью храбрых…»
— А-а-а-а!..
Дома только Зинаида Павловна. Тетя Соня, как обычно, придет поздним вечером.
Соседка всплескивает руками. Огорчение ее непритворно:
— Бедная, бедная Соня! Она не переживет…
Я представляю себе, как тетя Соня, напрягая шею, тащит из раздаточной огромный поднос с трехэтажной пирамидой тарелок, как сует в карман видавшего виды фартука талончики, какое у нее чернобровое, хмурое, милое лицо. И как она, весь-весь день бегая между столиками, ни на минуточку не забывает о своем Николае, толкует с ним, жалуется на усталость, улыбается ему…
Живому. А его уж нет. И не будет никогда. И лоб у него розовый, как у тех, в эвакопункте…
Потрясенный, расстроенный папа долго молчит, сдвинув свои «лохматки».
— Может, ничего ей сейчас не говорить?
— Никогда нам она этого не простит, — плача отвечает мама. — Человеку правда нужна, пусть самая тяжелая.
Сказать обо всем тете Соне должен дядя Саша. Он поджидает ее, приткнувшись на чурбачок у камина, опустив свои сильные руки.
…Ночь. В доме никто не спит. На краю своих нар, раскачиваясь, закрыв лицо руками, сидит тетя Соня. Она даже не плачет, только изредка издает какой-то низкий, хриплый, воющий звук, от которого меня пробирает дрожь. Мы все вокруг нее, но она сейчас одна, наедине со своим великим горем.
— Сашка, — вдруг резко вскидывается тетя Соня, — дай закурить.
Она, захлебываясь, давясь дымом, неумело держит в пальцах самокрутку с махрой. И жадно, голодно затягивается.
Так она курит до самого утра.
Среди сизого горького дыма наши собираются на работу. Уходит в столовую и тетя Соня, постаревшая, тяжко переступая ногами.
Поздней осенью 1942 года в нашей коммуне появился новый, голосистый, наделенный всеми правами участник — моя двоюродная сестренка Верка. Все дни она проводит в мягкой ямке, посередине тети-Сониной койки, перебирая смешными лапами.