– Мой сынок, о-о-о! Ванечка погиб… а ты-ы-и! Ты-ы… Заче-е-ем, за что, боже-е?!
– Дай подохнуть! – надрывно, со слезами кричал отец и обзывал мать такими гадкими словами, каких Сашка никогда от него не слышала. – Дай околеть спокойно! Ванька и мой сын, забыла? Или ты от Чичерина его родила?!
Покачиваясь, полоща воздух окровавленными ладонями, Марья внезапно расхохоталась с безумным подвывом.
– А-ха-ха-ха! Я! Я от Чичерина родила! Ха-ха-ха-ха! От скопца! Дивитеся, люди, баба в кои-то веки от бесснастного родила!
Хлестнув отца по щеке, она захлебнулась рыданием и с размаху уселась в сугроб.
– Безмозглая курица, я любил своего сына так же, как ты! – крикнул он, утирая с лица рукавом кровавую печать, и подал жене руку. – Вставай, замерзнешь… Вставай же! Господи, какого лешего я женился на этой дуре?!
Мать поднялась с его помощью, перехватила ремень и потянула отца к дому…
Иван Степанович с полным правом оплакивал сына почти месяц. Отметился в каждом дворе, дерзнул к председателю прокатиться, и тот не прогнал, поднес рюмку белой за помин.
К маю Марья тайком от мужа настояла в бане лагушок[4] браги со зверобоем. Утром девятого, в день рабочий, но с митингом, напекла капустных пирожков. Переоделась вечером в праздничный черный жакет, накинула черный платок и пошла на сельсоветскую площадь. Сашка ежилась, чувствуя неловкость из-за траура матери в принаряженной толпе, но ничего дурного не произошло, не одна Марья была в черном. Председатель прочел доклад, ему недолго хлопали, в нетерпении ожидая основной части мероприятия. Марью среди многих наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945», подарили ордер на одежду, и Сашка за свой труд удостоилась грамоты с ордером.
Дома, почуяв неладное, мать поспешила в баню. Навстречу ей с бидоном нацеженной браги ехал отец.
– Смыться собрался, – загородила тропинку Марья.
– А то, – отец задиристо вздернул к ней виновато-испуганное лицо. – Нонче мой день!
Резко выдернув дужку из его ладони, Марье удалось завладеть бидоном.
– Дура-баба! – заорал Иван Степанович и безуспешно попытался поймать ее за летящий подол юбки. В кухне мать безмолвно водрузила бидон на буфет и спокойно достала с полки миску с ароматными пирожками. Перевалив через порог, отец из вредности придвинул к буфету скамью, два табурета и лавочку.
Марья готовила на стол, с мстительной улыбкой наблюдая за потугами мужа. Не выдержала, съязвила:
– Ох и посмеюся же я, когда ты лететь со своей каланчи будешь!
Иван Степанович в сердцах сплюнул на пол:
– Я уйду от тебя сейчас!
– Уходи! – закричала Марья. – Ужо от ярыжника[5] ослобонюсь!
– Вот и ладно, – зловеще скривился он. – Но не думай, я судиться буду. Здесь мое все!
– Твое?.. Ага, Ванька Кондратьев, твое! – Марья пошла на него, уперев руки в бока. – А не чичеринское ли? Не скопцовское ли? Или поблазнилось мне, что ты полдня план сочинял, как у Ивана Гурьича добро-то ловчее к себе прибрать?!
Стараясь держаться прямо, отец крутанулся на колесах салазок и увидел прижавшуюся к стене Сашку. Пробормотал в сторону:
– Хоть бы не при дочери на отца клеветала, кобыла старая…
– Я – старая? – зашипела Марья над его плешивой макушкой. – До молодух тебе слинять неймется? Да только кому ты нужен-то, полчеловека!
Щеки и шея отца налились свекольной краснотой. Оттолкнув жену, он мощным рывком перекинул себя с салазками к буфету и, не успела она опомниться, уперся в него спиной. Истошный крик Марьи потонул в лязге и дребезге посуды, вывалившейся из распахнутых дверок. Бидон весело проплясал к краю и, оросив кухню терпким мутным дождем, загремел по столу.
– Скотина ты-ы! Бык ты-ы-и! – Марья вцепилась в остатки отцовских волос.
– Выйди, Санька, не смотри! – сорванным заячьим голосом, словно дурачась, заверещал отец и сцапал мать поперек живота.
Вылетев во двор в платье, Сашка поняла, что скоро озябнет. На улице было ветрено и совсем еще светло. Залезла на чердак и зарылась в невыделанные шкуры, собранные по деревне так и не сбывшимся сапожником.
Где-то кричал мужчина – то ли отец внизу, то ли ветром с дороги принесло:
– Нале-во! Шагом… арш!
Сашка завернулась, как могла, в жесткую волчью шкуру мехом к себе и прильнула к пыльному чердачному окну.
– Ать-два, ать-два! – По дороге, уже просохшей от луж и не пыльной, кое-как поднимая больные колени, маршировала в солдатской пилотке тетка Катерина. Дядя Кеша шагал позади, приставив к затылку жены дуло охотничьего ружья. В лучах позднего солнца ярко сверкали на гимнастерке боевые награды. Сашке хорошо было видно сверху раскрасневшееся, довольное лицо пьяного соседа.