Почему, собственно, Писториус пригласил меня?
В субботу я выехал из города и остановился в гостинице. Весь вечер местные парни проговорили о завтрашней добыче. Мы даже не поднялись в свои номера. Коротали время за грогом и приятной беседой. А потом настало утро, и я двинулся вслед за Писториусом. Он облачился в шнурованые сапоги до колеи и в кожаную куртку, на голову он надел фуражку. По дороге к пруду Писториус разговаривал со своей собакой — коричневой с белыми подпалинами.
А какое небо, какое небо было в то утро! Между черно-синими плотными облаками там и сям виднелось сияние цвета киновари; неподвижные серые пятна чередовались с белыми клочьями, все время стремившимися к западу; на востоке слабо мерцала белесая полынья, а перед ярко-голубой полосой смутно вырисовывался инверсионный след… Вдалеке послышался шум поезда; мы перелезли через колючую проволоку и начали спускаться по мокрому выгону, усеянному мягкими, рыхлыми бугорками свежей земли — под ними тянулись ходы, вырытые кротами. Писториус остановился и показал рукой на поверхность пруда, скрытую в тумане. Кое-где туман уже рассеялся, и на асфальтово-серой воде виднелись черные точки, будто заклепки на стальном листе. Это были неподвижные стаи лысух, диких уток, чомг.
Рабочие уже давно понижали уровень пруда. Большая часть воды ушла, и через весь огромный пруд протянули сети, словно деревянные мостики. Эти сети направляли рыбу в широкую сточную канаву и в глубокие впадины у берега, то есть в те места, где люди «снимали жатву».
У ветхих лодочных сараев на берегу мы увидели местных парней в кожаных фартуках и высоких резиновых сапогах с заплатами. Они сидели на прохудившейся шлюпке и пили чай с ромом. Чай они наливали из большого, черного от копоти котелка, который висел над костром на цепочке. Рядом с костром стояли старые весы и деревянный шест. Я присел на корточки перед украшенным резьбой шестом — символом прудового хозяйства. И вдруг услышал у себя за спиной голос Берта.
Я не знал, что Писториус пригласил его тоже. Берт сидел на одной из перевернутых деревянных лодок, кое-где обитых железными полосами, и не спускал с меня глаз.
Вода в пруде убывала и убывала, вот уже показалось дно — коричневая топь, неровная, слегка волнистая. Дно как бы хранило воспоминание о воде — до самого противоположного берега, поросшего ивами, темнели ямы и лужи. И вдруг птицы взлетели, поднялись все разом, словно передав друг другу таинственный сигнал тревоги. Покружив немного над спущенным прудом, они взмыли ввысь и улетели. Я услышал взмахи крыльев, тихий шелест пролетавшей над нами утиной стаи… И тут к нам подошел Писториус. Он велел Берту и мне заняться сетями по обеим сторонам широкой канавы.
Неужели все это подстроил Берт?
Мы взяли шесты и отошли каждый к своему берегу; на старом деревянном мостике мы встретились, обменялись кивком и сошли на дно пруда. Коричневое, покрытое тиной дно затягивало сапог; прежде чем поставить ногу, приходилось заботливо выбирать место мы тяжело ступали, проваливаясь в вязкий ил, скользили по узкому камышовому поясу; с трудом продвигаясь сквозь камыши, подошли к сетям…
Помню дымок костра, у которого рыбаки сидели на прохудившейся шлюпке, пили чай с ромом и ждали нас. Уголком глаза я наблюдал за Бертом; он шел недалеко от меня; нас разделяла только канава и сеть. И я заметил, что он тоже наблюдает за мной.
Никогда не забуду этот день — оголенное дно пруда, резкие бороздки, проделанные червями, волнистые линии на пологих холмиках; не забуду специфического запаха, запаха гнили, который поднимался с обнаженного дна, затхлый и едкий. Переливчатые донные травы, высыхая на воздухе, теряли свой цвет. Стрельчатые верхушки растений полегли в одну сторону, туда, куда сходила вода. Впадины заполнили черные листья, затянутые илом. Мертвые ветки глубоко завязли в иле. Мы шли по этой печальной голой равнине, попеременно опуская в канаву свои шесты, — наша цель заключалась в том, чтобы подогнать оставшихся рыб к местам «жатвы»… Иногда, когда закругленный наконечник шеста опускался в канаву, подымая брызги воды и ила, какая-нибудь испуганная рыба, заметная только по поднятой ею волне, шарахалась в сторону. И каждый раз мы останавливались и пережидали, пока волна не станет слабее и не схлынет совсем. Сети вяло распластались на дне, в них запутались травы и тонкие, но разлапистые ветки. Время от времени мы вытаскивали из сетей рыбу, которая, пытаясь выбраться из канавы, застревала в ячеях…
Таким образом мы прошли примерно треть пруда, когда я заметил огромную щуку. Впрочем, я не сразу заметил ее; сперва я принял щуку за корягу или, скорее, за кусок потонувшего бревна. Но тут вдруг я увидел глаза рыбы, холодные, невозмутимые глаза, смотревшие на меня в упор. Я остановился и тут же, как по команде, остановился Берт. Тогда я нагнулся над огромной рыбой, которая лежала под сетью на илистом дне. В ее жестких жабрах запуталась веревка. Я подумал было, что рыба уже задохнулась, и протянул руки, чтобы вытащить перекрутившуюся веревку из щучьих жабр. Но в эту секунду рыба от ужаса, а может не от ужаса, а от вековечной неодолимой алчности хищника схватила меня; ряды заостренных зубов с сухим треском впились в мою руку, вгрызлись в нее намертво; туловище щуки при этом не шелохнулось, и она не сделала ни малейшей попытки проглотить то, что схватила; просто она держала добычу с диковинным упорством.