— Машины пришли?
— Стоят, ждут. Звонили из района — будут еще.
— Грузите хлеб. Для выдачи колхозникам привезем с поля новый.
У Бахтина от удивления полезли вверх брови.
В обед, вернувшись от комбайнов, Ерофей ехал мимо тока. Слух резануло: возле сортировок бабы наступали на заведующего током, лица раскраснелись, платки съехали на плечи, волосы взъерошены. Слышалось неясное:
— А-ааа!..
Ерофей подъехал ближе. Голоса стали явственней и злее:
— Нет такого права — задерживать выдачу!
— Где председатель? Мы ему все выложим!
— Мы в райком напишем!
Ерофей направил машину прямо к току.
После обеда отправили последние машины с хлебом в счет плана. Ушли они медленно, тяжело нагруженные, раскачиваясь с боку на бок — дорога была ухабистая. Прохор проводил их долгим взглядом, не спеша оглянулся. На току началась выдача хлеба колхозникам. Подъезжали подводы. У кладовщика Славки Плахина, низенького, черного от пыли и загара, фуражка съехала на затылок.
— Не спеши! Не толкайсь! — весело покрикивал он хриповатым голосом. — Все успеете. Хлеба — вон его сколько!
Но покрикивал Славка больше для фасона: никто не спешил и не толкался. Подходили, насыпали зерно в мешки — неторопливо, спокойно; мешки, перед тем как их бросить на весы, старательно отряхивали — пыль летела под ветер.
— Отойди подальше. Развел тут пылищу. Дома не мог вытрясти, — ворчал Славка.
Дарья, невысокая, сморщенная, с длинными побуревшими и потрескавшимися на жаре руками, наклонилась над ворохом, зачерпнула широкой ладонью горсть зерна, притихнув, разглядывала; острые глаза ее затуманились, губы шевельнулись:
— Хлебушко-батюшка…
— Насыпай, старая! — шумнул на нее Славка. — Чего тут стоишь? Будто сроду хлеба не видела.
— А я, сынок, всю жизнь на него смотрю. И все бы глядела. Так-то он мне люб, по сердцу. Сколько трудов положено на него, батюшку.
Славка притих, отвернулся, шумнул для порядка на кого-то другого; на Дарью и ее руки глянул искоса, ничего не сказал. Прохор подошел к Дарье.
— Помочь?
— Спасибо, сынок.
Он глянул на ее руки, и ему стало почему-то грустно. Он давно знал Дарью. В войну был мальчишкой, а она уже работала. И руки у нее были такие же коричневые, с припухшими от работы пальцами. Потом он стал трактористом, а она ходила в поле — жгла пожнивные остатки, и насыпала в сеялку семена, и полола, и стояла с наглухо закутанным лицом на копнителе. Лицо можно закрыть, а руки — чем их закроешь, и на них летела пыль, и кололо их соломой, и некогда было отмыть и дать им отдышку. Годы шли, а она была все такой же. И никто не замечал, старела она или нет, и все звали ее теткой Дарьей, хотя за домом в лопухах уже который год ползали ее внучата… «Хлебушко-батюшка», — голос ее прозвенел с такой теплотой, что Прохор задышал часто-часто, словно обжигаясь, и все сдерживал в себе что-то рвавшееся наружу, и, сдержав, отошел. Увидев подъезжающую машину и выглядывающего из нее Костю Панченкова, он сел на коня, заехал за амбары и припустил на бахчи. «Там не сыщут…»
На бахчах было тихо. От угасавшего костерка дымок уходил в высокое небо. Привядшая трава склонилась к земле, на ней тихо и прозрачно светилась паутина. Прохор расседлал Гнедка, спутал ему ноги и, сняв узду, ударил по круглому заду. Конь, обиженно махнув хвостом, упрыгал за бахчи; там под взгорочком зеленела отава, он наклонился, припал мордой к ней. Прохор стоял, вслушиваясь: как-то по-особенному тихо и грустно звучала кругом осень — была она негромкая и все-таки звенела тонко и чисто. Прохор душой слышал ее унывный, но не утомляющий душу звон.
Тропинка от бахчей вела вниз. Заросший камышами ручей невидимо струился к Актую. Его было чуть слышно — и все-таки слышно. Пустое поле рядом, широкое, посветлевшее, словно остриженное, с поднявшейся торчком желтой стерней, хранило следы недавних работ. Казалось, вот-вот раздастся выхлоп комбайна, повеет дымком и на хедере в сегментах отчаянно вжикнет нож. Прохор шел не торопясь; ни о чем не хотелось думать, только идти, и глядеть, и слушать, и слышать сквозь подошвы сапог приятную прохладу осенней выстывающей земли.
Солнце зашло за облака; оно не грело, но и холодно еще не было, кругом разливалась прохлада, не утренняя, резкая и острая, пробирающая до костей, а мягкая и задумчивая, та, которая бывает лишь осенью, когда тепло уже на изломе, а холода еще не пришли. Прохор шагал, любуясь, наслаждаясь и грустя о чем-то, может, о том, что и он скоро состарится вот так же незаметно, как Дарья, но это его не очень беспокоило; шаги его были задумчивы и не скоры, а ушел он уже далеко; уже и ручей, выскочив из камыша, бежал меж кустов, и берега стали круче, кусты гуще, тропинка поднялась выше, и впереди блеснула река.