Выбрать главу

Чем ближе подходил Богатырев к пшеничному полю, тем больше волновался.

Он увидел Лукича на краю поля. Выглянуло солнце, осветило пшеницу, вызолотило соломенную шляпу с низкой тульей и широкими, загнутыми кверху полями, лежавшими на сутулых плечах Лукича. Вот уж кто верен себе до конца. Утро, день, вечер, будни, воскресенья, дождь, зной, ветер — торчит у пшеницы. Тут его семья, родные, знакомые, друзья… У Парфена Сидоровича защипало глаза. Он остановился. Друг бесценный, единственный, верный сидел перед ним. Как он похудел — вон обвисла куртка по бокам, и сутулится сильней обычного. Какой это был в молодые годы здоровяк! Выездила, согнула жизнь мужицкого сына Павла Аверьянова.

Ну, ну, да обернись же, Лукич, оглянись. Почувствуй, кто пришел к тебе…

Словно услышав его немой зов, Павел Лукич оглянулся, узнал, радостно заторопился. Хотел подняться по-молодому, но не рассчитал силы, правая рука подогнулась, и он завалился мягко на бок; глаза растерянно и виновато моргнули. Когда Богатырев подбежал и, помогая, взял его спереди под мышки, — уперся ему в грудь, оттолкнул, рассердился:

— Отойди. Что, я сам не могу? Я не больной, не как ты; нутро у меня здоровое. Там, — указал себе на грудь, — ни рубчика, ни засечки, не то что у тебя. Пусти-ка, не мешай, друг ситный!

Покряхтывая, он поднялся, крепко обнял Парфена Сидоровича, не выпуская его рук, откачнулся:

— Ну-ка, ну-ка, дай-ка поглядеть на тебя, друг ты мой Парфентий. — Мял ему руки, плечи, похлопывал по спине. — Не зря лечился, вроде бы стал здоровше. Как оно, — кивнул, — зарубцевалось? Сердце-то? Не дает перебоев? Не болит?

— И зарубцевалось, и наотдыхалось. Не хочет больше баклуши бить, работать велит, — улыбнулся Богатырев. — А тебе не мешало бы отдохнуть, как я гляжу. Устал, по лицу вижу.

— Что меня с собой равняешь? Ты вон войну прошел и тут воюешь. А мне что, сижу возле пшеницы, что со мной сделается? Таким, как я, износу не бывает. Утром на поле, вечером с поля — вот и все мои заботы.

— Она не отпускает? — указал глазами на пшеницу Богатырев.

— Да ну ее, надоела. Бывает, видеть не могу. Убежал бы с поля куда глаза глядят. Давай-ка, друг, хоть сейчас поговорим о чем-нибудь другом, не об ней, — попросил Лукич. — Да отойдем подале, в сторону, чтоб она и голосу моего не слышала.

Они отошли к кустам жимолости у дороги, сели в их тени. Павел Лукич украдкой мимоходом скользнул взглядом по пшенице и пожаловался:

— Вошла она мне в кровь, въелась в печенку. Связали нас вместе прожитые годы. Понимаешь, вижу я через нее ох какое веселое будущее: новые сорта, тысячепудовые урожаи. Помирать стану — из последних сил приползу к ней. Вот ведь какая у нас с ней судьба-судьбинушка. Повенчались — не развенчаешь.

— Ты приползешь, это верно, я тебя знаю, — подтвердил, посмеиваясь, Богатырев.

— А ты сам-то не таков? — с той же веселостью подтолкнул его в бок Павел Лукич. — Нюх у тебя… анафемский. На разные такие, — он покрутил пальцами, — дела-делишки. Черт-те откуда примчался, ровно услышал, что на станции паленым опять запахло. Дока ты по этой самой части, нет тебе тут ровни. Думаешь, я не знаю, где ты нынче целое утро пропадал?

— О травах, Павел, тоже душа болит.

— Помогать Лубенцову приехал? — Павел Лукич отодвинулся от Богатырева, задышал с натугой, тяжело. — Ты тоже за эти самые травы? А я-то, грешным делом, думал… Удивил ты меня, друг ситный, ох как удивил. Это что же — опять будет как при кукурузе — «королеве полей»? Душили прежде этой «королевой» все остальное. Теперь, выходит, травами? Да не качай ты головой, чует мое сердце — на это запохаживает.

— Пока я жив, такого тут не будет! — чуть не побожился Богатырев.

— Ой ли? — язвительно усомнился Павел Лукич. С едкой усмешкой покосился на Богатырева, будто полоснул по нему чем-то острым. — Скомандуют — всем поворот на травы, что будешь делать?

— Отошло то времечко, когда командовали «всем вдруг», — убежденно проговорил Парфен Сидорович. — Слышал, как теперь трактуют волевые-то решения?

— Ну, слышал… Люди-то разве не те же остались? И кто молился на кукурузу, и кто запрещал чистые пары. Скажут им: селекция трав — это главное теперь направление, и пошла писать губерния. Что, не так? — горячился Павел Лукич.