Сосняк остался позади; пошли ели, частые и темные, мало пропускавшие света. Земля под ними усеяна иголками. Палка зарывалась в них, ботинки скользили по толстому упругому слою. Кругом темношкурые стволы, темная, необыкновенной густоты хвоя на лапчатых переплетшихся ветвях; и лишь где-то впереди светло-синее пятно жидкого, тихо льющегося с отпотевшего неба света. Там на просеке, прорубленной для мачт высоковольтной линии, зеленела трава, пестрели цветы. В свои прежние вылазки в лес Игнатий Порфирьевич бывал на просеке и любовался росшими у мачт лютиками, медуницей, белой кашкой. Сейчас идти туда не хотелось. Хорошо любоваться цветами, когда спокойно на душе и ничто не тревожит дремлющий ум. Теперь же он весь во власти поиска и беспокойных раздумий. Он блуждает в лабиринтах мысли, как вот в этом сумрачном еловом лесу, и ждет хоть какого-нибудь просвета. Все, о чем думал вчера и позавчера, над чем засыпал ночами, продолжало жить в нем и в эту минуту, когда, опершись на палку, глядел он на утренний свет, брезживший впереди. Он думал все о том же — об изменчивости и неожиданных мутациях генов, о внезапном увеличении в клетках числа хромосом, о влиянии среды на формирование наследственного аппарата растений.
Сумрак в ельнике поредел. Сквозь хвою забрезжил воздух, подкрашенный светом зари. Игнатий Порфирьевич вышел из леса. Тонкая палевая полоска зари передвинулась на восток; цвета ее потеплели, стали ярче; она зарумянилась, отражаясь в реке и в окнах домов. Игнатий Порфирьевич вывел из гаража «Волгу». Он уже открыл ворота и собрался уезжать, когда его позвали:
— Игнат…
Аделаида стояла на крыльце в своем неизменном в летнюю пору на даче коротком, без рукавов, со скромными цветочками платье и с широкой голубой лентой в темных волосах. Фигура у нее хорошо сохранилась, но лицо было некрасивым.
— Ты опять уезжаешь, не позавтракав.
— Я скоро вернусь, — сказал он, садясь в машину. — Закрой, пожалуйста, за мной.
Аделаида с ленивой грацией полнеющей женщины сошла на землю.
— Ты на станцию?
— Да.
— Возвращайся поскорей.
Он заглянул снизу в ее лицо. Машина тронулась и выехала на дорогу.
Проселок петлял по берегу реки. У самой воды рос мелкий ивняк и густая трава; местами берег поднимался, с обрыва виднелись песчаные косы на той стороне, луг, испятненный пестрым стадом, пастух с длинным, повешенным через плечо бичом. Игнатий Порфирьевич проехал деревню, пустынный покос с редкими стогами. За ним прямо у дороги начиналось поле.
Низкостебельная, с крепкой соломой, пшеница стояла прямо; колосья были тяжелы, как литые. Все огромное поле от придорожной межи и до леса и от покоса до поросшего кустами холма было занято «аверьяновкой». Теперь Сыромятников по одному только виду отличал ее от других сортов. Он поставил машину на обочину. Ведь этот сорт стал исходным для того вида, который испытывался сейчас на участке Аверьянова. Игнатий Порфирьевич шагал по влажной траве, высоко поднимая ноги; ботинки стали мокрыми, штаны обстрекала роса. Пшеница налилась, ее зерна уже вышелушивались из оболочек. Он любовался полем, колосьями, ронявшими на землю капли росы, — те падали глухо и мягко, как зерна, — и уже не чувствовал ни слабости, ни головной боли.
Он видел это поле и все другие поля вокруг иными, с другими растениями, которые селекционеры выведут на основе его законов перехода из одного вида в другой. Это будут великие законы, подобные открытым Ньютоном, Фарадеем и Эйнштейном. И извека привычные, знакомые поля приобретут по его воле невиданный облик. Теперь много пишут и говорят о старине, о давних добрых традициях, воспевают русское поле — все это ахи и вздохи, только мешающие качественному скачку. Найдется немало людей, которые будут вздыхать и потом; пусть вздыхают; коль законы создания новых растений будут открыты, никто и ничто не помешает применить их в деле, — ведь когда условия для перемен созрели, качественный скачок необратим, Игнатий Порфирьевич приосанился, — необъятный зеленый мир лежал у его ног. Мир этот жил до сих пор, медленно эволюционируя, улучшаясь постепенно шаг за шагом. «Я взорву старый, устоявшийся за века порядок», — гордо подумал он.
Уже сидя за рулем, он оглядел поле, словно прощаясь; разгоравшаяся заря бросала на поле свой отблеск, и оно стало светло-розовым вблизи и густо-сиреневым вдалеке. Что-то заставило сильнее забиться сердце. Была ли то любовь к этой земле или хорошая, добрая зависть к Аверьянову, создавшему эту красоту, а может, выплыло из глубины неведомое чувство — разбираться в том он не захотел.