С покойной Шурой у Валентины ни смолоду, ни позже никакой дружбы не было, только «здравствуй» и «до свидания». Шура умерла оттого, что не хотела родить четвертого, а в больничном аборте ей отказали по болезни сердца, и она пыталась управиться сама, каким-то изуверским тайным способом. После этого Шура прожила недолго, всего с неделю пролежала в больнице, а дом Кротовых — как сразу поняла Валентина в первый свой приход — был без пригляда давнехонько, при здоровой хозяйке. Шуру и в цехе часто критиковали, что не любит за собой убирать, но она не обижалась на критику, она сама на себя могла наговорить больше, чем чужие языки, — душа у нее была нараспашку.
Прежние Шурины подружки, забегая к Кротовым проведать ребятишек, успели по мелочи пересказать Валентине все прежние здешние порядки. Кто раньше бывал в этом доме, тот его теперь, при Валентине, не узнавал. Пол отмыт досветла, стекла сияют, занавески белы как снег, печка после каждой топки подмазана… А Валентина присядет на минутку, оглядит свое хозяйство и тут же отыщет, что еще можно отмыть и отчистить, что перешить от старшего к младшему.
И сейчас она с великим удовольствием зовет за стол Лешку и Сашку, кладет перед обоими по пирожку с противня, только что вынутого из печи. Мальчишки молчаливые, диковатые, не приучены вести себя за столом. Цапают по пирожку, кусают жадно, а внутри повидло, как расплавленная смола. Не рассчитала Валентина, что долго держится жар в сладкой начинке. Но мальчишки не хнычут и свирепо дуют вовнутрь надкусанных пирожков.
На крыльце знакомый топот. Бежит домой старший, Володька. Сердце Валентины замирает от нехорошего предчувствия. Володька врывается в дом как бешеный. Пинает кастрюльку с остывающим на полу поросячьим пойлом. С маху скидывает новые сапоги — и об стену, как гранатами: раз! раз! Пиджак с плеч — на тебе!
— Мамку срамишь? — орет Володька сквозь слезы. — Думаешь, я маленький, не пойму? Ишь какая хитрая! — Володька тычется по комнате, вытряхивает на пол золу, расплескивает воду, топчет черную грязь, обрывает оконные занавески.
Его буйство передается Лешке с Сашкой. Они орут дикими голосами, молотят по столу кулаками и ложками, мажут с пальцев на стену липкое повидло.
Валентина забивается в угол.
— Господи! — беззвучно шепчут белые губы. — За что же они так? Что я им плохого сделала? Хоть бы окна не побили… хоть бы зеркало не задели… — Ей хочется крикнуть: осторожнее, деточки, не побейте ничего, не поломайте, а я уж все приберу, вымою…
Но голос не слушается, а Володька как ворвался шальной, так и вылетел прочь из дома, только грохнули за порогом торопливо натянутые старые ботинки и метнулся в дверях накинутый на плечи отцовский ватник. Младшие сразу стихли, съежились, смотрят зверовато — что теперь с ними мачеха сделает?
Валентина спешит отскрести со стенки повидло, замывает, забеливает печной забелкой, собирает и замачивает в корыте истоптанные занавески, горячей водой моет пол… Нет, ничего не побил Володька, ничего не поломал, не порвал. Не чужое для него здесь и не барчонком мальчишка растет, чтобы бить да ломать. Знает, каким трудом все достается.
Валентина торопится успеть, пока не пришел Степан, и бисерины блестят на лбу, на верхней пухлой губе. Моет и ставит у порога Володькины новые сапоги, на плечиках вешает в шкаф его пиджак.
Все в порядке, все чисто, все спокойно.