Выбрать главу

А люди все ближе и ближе и слова говорят: один, за ним другой и все гуртом: «Таскай, таскай, хлебушко…» — «Ладно, говорю, — вот артель подойдет…» — «Чем таскать будешь??» — «Пудовкою — по закону…» — «А пудовка где??» — Посмотрел я возле себя — нет пудовки. «А ссыпать куда станешь??» — Обернулся вокруг, и захолодело все во мне… Кругом желтая гибель. Признака жилья нигде нет… И затемнило в мыслях: «Куда ж зерно девать?…» А они все больше окружают меня… Деться некуда, задыхаюсь… И вдруг расступились они сразу… Зашипели — вроде как — смехом и подносят ко мне, к лицу самому… Понять не могу, что это, но уже будто не такое желтое и как будто точеное… И разглядел: мертвый ребеночек на соломе… Заорал я, либо показалось, что заорал… Открываю глаза на утреннем рассвете и слышу Слышу, младенческий крик из келейки…

Отец увидел меня уже готовым, убранным, в новой колыбели, у изголовья матери.

— Ну, вот, здравствуй, новорожденный, — неуклюже заговорил он с младенцем.

Мать, с еще не успокоенным от страдания лицом, но улыбающаяся, смотрела на своего первенца, сморщенной, розовой мордочкой видневшегося из пеленок. Она переводила глаза на отца, чтоб убедиться и в его радости…

Отец вспомнил ребячье заклинание:

— А-гу, а-гу, — залаял он в упор на сына и затряс бородой. Новорожденный не смутился. Он мрачно, упрямо смотрел перед собой, пронизывая все преграды: ни пространства по его ограничениям, ни светотеневых нюансов, обозначающих рельеф, — он еще не знал. Это было четырехмерное распространение себя в мире.

Еще не начали собираться тверди, островки, за которые он потом будет хвататься щупальцами чувств, затвердевать сам и вводить себя в рамки трехмерия Эвклида, чтоб потом… Но что в них, в этих «потом», которые являются всегда слишком поздно… Сейчас — это среда туманностей, в которой пульсирует и он сам, человек четырех часов жизни от роду.

Было двадцать пятое октября, тысяча восемьсот семьдесят восьмой год…

Глава восьмая

УЮТЫ

К ноябрю погода как бы треснула. Выпал снег. Заморозило. Волгою пошло сало.

На Малафеевке по дворам стучали рубки — дорубливалась капуста. Ребятишки в шубенках, в валенках грызли сочные капустные кочни — это было осеннее лакомство.

Подмазывались битые стекла окон. Землей и сухим навозом засыпались заваленки. Закрывались на зиму малафеевцы. В закупоренных домишках вечеряла молодежь и беседовали взрослые. Мелкота на печках, свесив мордочки, заспанными глазами следила за весельем взрослых.

В келейке было свое оживление.

Новорожденного назвали Кузьмой. Неуклюжее, на «а», плохо сокращающееся имя вызвало некоторое огорчение Анены.

Крестная защищалась:

— Кумынька, Анна Пантелеевна, а ты и за Кузьму спасибо скажи; такие имена поп Николай давал, прости меня Господи, до притвора церковного не упомнила бы.

— Хорошее имечко, — вступился за «Кузьму» Андрей Кондратыч, — плотное, земляное. В нем, как в поддевке хорошей, ходить будет Кузярушка…

Празднование крестин, а заодно и именин происходило на Косьму и Демьяна в передней избушке.

Были щи из свежей капусты, жареная баранина с картошкой, соленые рыжики и пироги с морковью и с изюмом. Дядя Ваня купил к торжеству кагора, вина церковного, за которым и производились поздравления.

Виновник торжества оставался в задней келейке. Он все еще отсыпался после октябрьского купанья, просыпаясь только для груди матери и для исправления некоторых неудобств, свойственных этому возрасту. Бабушка Федосья его охраняла.

Крестный, единственный раз показавшийся в нашем доме, только на этом празднике, был молчаливый мужчина с большой бородой, имел медвежий вид, но без медвежьего добродушия.