Выбрать главу

Двор удивительной чистоты и порядка окружен был амбарами и сараями. Из-под навеса сарая вели ворота на второй двор-сад, где была баня и маленькая избушка-саженка. Наконец, за этим двором-садом был еще третий двор-пустырь, с калиткой всегда на запоре, и упирался он в обрыв над волжскими огородами.

Этот последний двор, куда нас, ребят, не пускали, пользовался у нас в детстве славой таинственности.

Передняя часть дома, выходящая на улицу, была просторной светлой избой с полатями и русской печью за перегородкой; перестройки и надстройки этой части не коснулись. За этой избой, соединяющейся сенями, начиналась вторая половина дома с лесенками, переходами, светелками и каморками.

Фасад этой половины выходил на Волгу низкой палатой с божницей, занимавшей весь угол помещения.

Мельком, всего несколько раз побывал я в этой палате, но мне врезалась в память моя первая встреча с образцами древнерусской живописи новгородского письма. Мало я смыслил в ту пору, но цветовое свечение вещей запомнилось мне живо по сие время; это были три большие иконы без риз: «О тебе радуется всякая тварь», «Спас нерукотворенный» и «Не рыдай мене мати». При позднейшем ознакомлении с русской живописью, эти работы еще ярче и сильнее осветили мою память, и новгородские образцы и мастера Рублев и Дионисий показались мне уже близкими и знакомыми с детства.

Семья Тутиных, как я уже говорил, отроивалась редко, и центр оставался здесь, у прабабки Акулины, или «бабуни», как ее звали свои. Акулина Аввакумовна была старшей в роде — в то время ей насчитывали сто пятнадцать лет. Возле нее и раскинулось гнездо Тутиных.

Я не берусь сейчас в точности разобраться в количестве, именах и родстве этой семьи.

Из моего поколения был Кирилл, сын Домнушки, потерявший отца еще в раннем детстве. Кстати, об этой смерти говорили разно на стороне, но сходились на какой-то «смерти неспроста». Сами Тутины называли смерть Василия Тутина несчастным случаем. Фактически отец Киры разбился при падении с откоса Федоровского бугра на каменистый берег Волги.

Так вот от Киры, моего сверстника, и вниз, и вверх шли этажи от младенцев до стариков.

Знал я глубокого старика Степана Ильича, младшего сына бабуни; его сына Перфилу, деда Киры, но я путал их лица и лета: настолько мужчины были однотипны — все одетые густыми бородами и шапками пшеничного цвета волос, все синеглазые, а перевалив за тридцать лет, все они становились ровесниками по виду.

Запомнил я и саму «бабуню», на березовом диванчике, с плотно закрытой головой, в темно-синем сарафане и с душегрейкой поверх его.

Этот дом манил меня своей особенностью. Будучи в нем, я старался не пропустить ни одного зрительного либо слухового впечатления, и вместе с тем в его переходах за мною по пятам ходил страх, что вот в одном из них захлопнет меня дверь и я больше оттуда не выйду.

В доме я никогда не слышал повышенного голоса, принуждающего кого-нибудь из живущих в нем, но внутри этого гнезда чувствовалась непреодолимая, казалось, ничем извне спайка и крепость жизни.

Об укладе жизни Тутиных, о их честности — «да» или «нет» Тутиных «крепче казенной печати», — об этой жизни говорилось с уважением, но и потихоньку — из-за боязни навлечь на них подозрение гонителей.

В говоренье о Тутиных перепутывались выдумка с правдой, очевидно, особенности их толка, не имевшего точного названия, рождали говор:

— У Тутиных в подвалах дома замуровались не то святые, не то колдуны, которые крепость их сторожат…

— Все возможно, — отвечают собеседницы, — одно слово — «птичью веру» себе избрали…

— Да-к ведь люди-то они хорошие, хошь и птичники, — защищала третья переплетунья.

Говорили о каком-то старце, руководителе их секты, будто бы живущем на пустыре третьего двора.

Последнее мы, ребятишки, принимали за правду, основываясь на запрете нам посещать этот пустырь.

В это приблизительно время, о котором я вспоминаю, со мной произошел случай, приведший меня на третий двор Тутиных.

У меня была любимая стрела. Несмотря на свою дальнобойность, она существовала у меня уже несколько дней. Такие долговечные стрелы мы называли «заветными». Это была отличная по форме стрелка, особо утолщенная у острия, с точно выверенной на отвес зазубриной для нитки, с тончайше оструганным перовидным концом. Пущенная ввысь, она уходила в синеву неба и оставалась там невидимой до пятого счета; она вонзалась в крыши и в заборы строений и до половины самой себя втыкалась в почву, падая с выси.

К месту сказать, — стрелы такой системы были любимыми у нас на Волге в наш ребячье-охотничий период. Изящество формы, элегичность ее короткого существования и улета в неизвестную даль, и змеиный свист в момент первоначального взлета, и, наконец, действительно большое пространство, которое она могла преодолеть, все эти качества были особенно нами ценимы в этого рода оружии. Лука мы не признавали, хотя и отлично знали об его существовании.