Выбрать главу

Как бы то ни было, но для такого нелепого, невзаправдашнего учреждения, каким был для охтинцев Санкт-Петербург, они являлись, пожалуй, единственным здоровым элементом муравьиного мещанства, хранящего тысячелетние привычки и навыки, связывающие их со всей раскинувшейся по Европе и Азии муравьиной кучей.

«Случай», если не вполне тот, на который намекали охтинцы, то все-таки имеющий подобную закваску, этот случай произошел.

Казалось бы, чего проще: застрелился солдат, чего тут особенного — значит, жить надоело, а шум и говор, поднятый по поводу этой смерти, говорил о чем-то другом, о чем можно было только шептаться.

В этот же вечер вышеописанного дня с приключениями пришедший отец сообщил матери о самоубийстве Василькова.

— Чистил винтовку и застрелился. Нажал собачку шомполом — и прямо в сердце… Записку, говорят, какую-то оставил. В казарме страх что — четверых третьей роты на допрос взяли.

На следующий день отец не вернулся ночевать домой, задержали всех «квартирных» и все насчет Василькова…

На Охте пошла молва о раскрытом заговорею Все разно Васильков был бы казнен, вот он и предупредил насилие над собой…

Будто бы арестовали двух рабочих с Выборгской стороны, которые проживали на Охте, и при них нашли взрывное разное, а главное, что оба они были переодетыми, и когда их раздели, то вовсе не рабочими они оказались.

Охта волновалась — что-то будет? Уж не поставил ли Санкт-Петербург пушки на колокольнях Смольного — против Охты? Страшно, а вместе с тем гордость некоторая в глубине где-то: Охта проявила себя… С ней, брат, не шути. Вот мы как.

Мысли Охты развеялись проводами весны.

Это были веселые с грустными песнями дни. Охта хранила этот древний обряд с хороводами и заклинаниями.

На убранной цветами и лентами телеге сажалась весна красная из соломы и тряпок с расписным лицом, и везли ее за окраину Охты к речке — жечь-топить.

Молодежь пела и причитала, плясала впереди поезда.

Прошло лето — и еще зима.

Анна Пантелеевна стучала машиной, худобея с каждым днем. Ночами ее мучил кашель — болел низ живота. В феврале она заболела. Грустно игралось мальчику на чердаке. Хозяйка захаживала навестить и помочь. Доктор заявил о перемене климата и об отдыхе от «Зингера». В мыслях Анены замаячил Хлыновск, и весной, когда по расчету должны пойти первые пароходы, собралась она с сыном в обратный путь.

Помню — внес меня отец в чистенький с желтыми скамейками домик. Целовались, плакали отец и мать, потом сел на узлы, и затрясло и засвистело, запрыгали перед окошками дома и деревья и ехал, ехал домик неизвестно куда — мать говорила: к бабушке в Хлыновск…

Приехали к большой реке, до большой лодки с колесами. Сели в лодке на узлы и стали сидеть, покуда не поехали перед глазами деревья и дома, затонувшие в воде.

Ну и Хлыновск. Хибарки, лачужки, залитая солнцем в невылазной грязи кувыркается телега… Крошечный домик, на крыльце старуха, сморщенная, горбатенькая — ну и бабушка… Грустно и неуютно. Да и можно ли здесь жить?

Этот контраст мне памятен. И долго до выезда из Хлыновска я чувствовал разницу жизни здесь и там, где как во сне высились дома, одетые клубами тумана. Где вежливые люди, где ребятишки носят штаны… Я вкусил цивилизацию. От Хлыновска и куда-то дальше к большим возможностям от него — до большой жизни. Здесь, в Хлыновске — это временно… Отсюда начинается период, острый и жадный до жизни.

Глава двенадцатая

ДОМ МАХАЛОВЫХ

«Зингер», надорвавший здоровье матери, отразился и на моей жизни, переведя ее в другую, отличную от келейки, обстановку.

Деньги, заимообразно взятые на покупку машины, надо было отработать. Мать поступила в услужение к Махаловым. Механический же виновник этой комбинации был водворен на жительство к бабушке Федосье, где бездействовал, отдыхая челноками и колесами от усиленной двухгодичной работы на Охте.

Если дом Тутиных был для меня архаическим детинцем, где я получил осознание древнего быта, то дом Махаловых являлся переходным этапом к современности.

Махалов, Семен Вахрамеич, старик, умер от необычайной болезни, то есть он не умер от апоплексии, обычно прекращающей жизнь ему подобных. Он был один из главных воротил Хлыновска, распоряжавшийся в городе, как в своем собственном доме: он планировал бульвары и площади, проводил водопровод, наладил богадельню и на удивление сограждан возвел этот свой дом и насадил вокруг него огромный сад, причем посадка производилась многолетними деревьями, доставленными из леса, что было тоже одной из первых проб посадочной культуры в городе.