Бабушка Дуня с грозной доброжелательностью усаживала нас. Голос у бабушки крепкий. Она, должно быть, хорошо поет. На клеенчатом столе уже — балакирь с молоком. Баба Дуня доставала нам с чуланных полок еще тепленькие, недавно из печки ватрушки, золотые, мазанные яичным желтком, похожие на одуванчики или карликовые подсолнухи. Когда мы запивали ледяным молоком ватрушки, мне смутно казалось, что мы опять прикасаемся к Олиному существу. В желудках у нас плескался ка- кой‑то шелк. Пашка меж тем, как сундук, распахивал радиолу «Урал». «Урал» включался, зажигался на его гладком, полированном боку зеленый кошачий глаз. Всегда казалось, что радиола может вымахнуть в окно, взмахнув двухвосткой электрошнура.
На малиновый бархат Пашка ставил пластинку, тридцать три оборота. Пластинка перед стартом сипела, потом издавала звук, как будто велосипедное колесо с напругой движется по речной гальке. А потом враз ударяло по стенам, по коленкоровым, шитым гладью занавескам, и по стеклам хатки, ударяло везде: «Поднимать тугие паруса — это значит верить в чудеса, собирать в ладони звездный свет — это значит восемнадцать лет!»
Нам было только четырнадцать, мы еще не пробовали ни глотка бормотухи юматовки у китайской стены танцплощадки.
Мне казался этот собранный звездный урожай чем‑то бесстыдно зовущим, такой, должно быть, была наша Оля в бане. «Это здорово, это здорово!» Всадник на коне — бабушкина фотокарточка: дядя Гриша качнул своей красноармейской саблей и приподнял котофейские усы. «Это о — очень хорошо!»
За что мы любили певицу? За чужобу в голосе в песне с русскими словами. Голос был рыжим, по сути таким же, как и наша Оля. Мы Олиного голоса никогда не слышали. Он должен быть таким, как у певицы. Золотоватый, в мокрой колодезной темноте голос.
Все сливалось для нас тогда в одно: короткая стоянка возле подрыжевшей коровьей лепешки, хатки Меркуловых, летящий живой одуванчик, робкий эскорт, взлет гонкой ладони под почтовым ящиком, бабушкины цветочные ватрушки, пряный голос певицы. Эта головокружительная езда на велосипеде длилась все лето, нос только ощущал сухой песок и ветер, язык — водянистую плоть тутовника возле ее дома. А осенью — на песке, как на промокашке, расплывшиеся следы: ее, мои, Пашкины.
Но вот однажды, после ватрушек с молоком, Пашка не стал кидать пластинку на малиновый диск, а медленно, боязливо уставился на меня. Он глядел так, словно я вешу два центнера, а его самого соплей перешибешь.
Дернулось загорелое лицо:
— А Вовка Глобус, ну, этот, с Разноты, ко мне сегодня пристал… ляляля — ляляля языком, вы, мол, лопухи, вы зря ее кадрите. Барахло она.
Пашка дернул плечом:
— Барахло… Ее давно уже…
Пашкины глаза посерели, стали как неживой асфальт:
— Ее уже.
— Что? Что? — Я не понимал и понимал в одно и то же время. — Что давно?!
Бормотал, как заколдованный.
— Давно! — друг Пашка плакал.
Нет, не может быть. Он не такой, как я. Он в прыжках в высоту свой рост берет, а я от гимнастического козла как от огня отлетаю.
Все же Пашка поставил пластинку, наверное, потому, что хотел замять, спрятать слезы.
Насмешливый кошачий глаз осветил сумрачную комнатку… и… и опять началось, никуда не ушло. Пластинка надежная, никто ее не спер, не исковырял гвоздем дорожку: «Поднимать тугие паруса — это значит верить в чудеса!»
— Ха! — со странным смешком дернул головой Пашка и щелкнул пальцем по зеленому пятну индикатора.
— Ха, — радостно откликнулся я.
Мы словно ехали на велосипеде вдвоем. Он крутил педали, я рулил. На клеенчатом бабушкином столе стали готовить уроки: разложили математические многочлены, вынесли их за скобки и извлекли из этого совершенно круглый корень, потом полюбовались на учебник, на рисунок в учебнике физики Перышкина: там два мощных коня, с прорисованными под животами фиолетовыми чернилами кружочками, разрывали металлические полушария. Немецким лошадям разорвать полушария не удалось. А жаль!
Зимой Оля со своими родителями уехала в Среднюю Азию, в город Душанбе. Вначале было такое чувство, словно мы с другом приехали в магазин за пряниками: пока продавщица взвешивала, считала, пока мы тут же, у прилавка, облизывали белую глазурь, наши велосипеды испарились — их свистнули. Такое чувство. Наподобие. Вот мы стоим возле магазина в Ощеровке, потные, злые, с мокрыми холодными ладонями. Нет велосипедов, а дома — одна порка. Купят новые, но на новых кататься будет неинтересно, это все равно, что в школьных брюках пескарей ловить.