«Ударить сыновним челом московскому, царю, — подумал Сагайдачный. — Этим можно привлечь на свою сторону казачество. Но в то же время можно и потерять все у Польской Короны, что с таким трудом было достигнуто в годы молодости, после Ливонского похода…»
Подъезжая к Чигорину, Сагайдачный отправил свою свиту прямо в Киев. Если уж он уступил старшинство запорожскому вожаку, то нужна ли ему такая пышная свита? Да и Чигирин, благодаря его стараниям, крепко связан с Речью Посполитой, покорно выполняет его волю. Неспроста затягивался в канцеляриях короля и староства вопрос о назначении нового подстаросты Чигирина!
К тому же полковник почувствовал угрызение совести из-за того, что холодно обошелся с пани Хмельницкой в Белой Церкви. По-христиански ли поступил он тогда с вдовой? Об этом, он уверен, стало известно чигиринским казакам. Дважды замаливал он этот грех, будучи старшим реестровых казаков, будет замаливать и оставшись полковником. Потому, что до сих пор не нашел успокоения…
Одинокой женщине, потрясенной тяжелым горем, он не протянул руку помощи, не поддержал ее, а еще больший камень положил ей на сердце! Да и себе тоже, прости всеблагий… До сих пор в его душе таится обида на ее горячего сына-юнца. Это верно, да, верно! Но ведь он зол на ее сына, а при чем здесь убитая горем вдова?
«Надо будет отслужить в Лавре сорокоуст по убиенному во брани рабу Михайлу!..» — когда подъезжали к Чигирину, набожно прошептал, посмотрев на легкомысленно уменьшенную военную свиту, сопровождающую его.
Ну что же, вот и Чигирин. И Чигирин, и сочельник… и мороз пробирает до костей, холодит душу. В чигиринской Спасской церкви уже зазвонили к вечерне. Когда удары колокола напомнили Петру Конашевичу о долге христианина, он чуть ли не в первый раз в жизни почувствовал усталость, и не столько от длительного путешествия, сколько от душевных переживаний.
Будто застонало утомленное тело, нуждавшееся в отдыхе, когда, перекрестившись, рука дернула поводья, направляя коня во двор церкви. Озябшее на холоде тело жаждало тепла, спокойного отдыха. Сейчас бы не в церкви молиться, а где-нибудь в теплой хате, в постели…
— Зайдем, панове, в церковь. Зажжем по свече в храме божьем, перекрестимся и успокоим душу молитвой, — сказал он ближайшим старшинам, не поддаваясь греховному искушению тела. Кивнул головой в сторону церкви, словно наказывая себя за свою минутную слабость.
Но даже молитва на устах и свеча в руке, обожженной восковой слезой, не уняли угрызения совести из-за неучтивого обхождения с вдовой-подстаростихой в Белой Церкви.
Сагайдачный дрожащей рукой вставил свечу в подсвечник возле алтаря, содрал с руки желтые, еще теплые капли воска и, крестясь, направился к выходу. Разве не видит батюшка, не догадываются молящиеся, после какой утомительной поездки заехал он на это праздничное богослужение?
Джура держал в руке стремя, протягивая Сагайдачному поводья. Тяжело садились в седла сопровождавшие его полковники, звенели сабли, ударяясь о стремена. Но Сагайдачный не сел в седло. Взял из рук джуры поводья и повел коня, погруженный в свои думы. С лязгом и топаньем соскочили с коней и полковники, даже Адам Кисель. Некоторые сами вели коней, а другие отдавали поводья джурам. Право же, пан старшой правильно поступил: не мешало размять кости и тело перед отдыхом.
К Сагайдачному подъехал джура, которого еще при въезде в город Чигирин направил в староство, чтобы там позаботились о ночлеге для казацких старшин.
— Подстароста до сих пор еще не приехал из староства, уважаемое панство. Старший челядник тоже выехал охотиться на лисиц. Чигиринское подстароство осталось без властей, — отрапортовал джура, вытирая шапкой пот на лбу.
— А казаки? Ну хотя бы заехал домой к батюшке, предупредил, — недовольно сказал Сагайдачный.
— Чигиринские казаки весьма сожалеют. Советуют заночевать в усадьбе покойного подстаросты, пана Хмельницкого. Подворье там просторное, есть помещение для джур, покои для гетмана и старшин. Да и сочельник как следует отпразднует пан полковник в православном доме.
Даже вздрогнул Петр Сагайдачный, словно его ударили плетью.
— К пани Хмельницкой, на сочельник? — переспросил, хотя сам уже решил ехать на ночлег именно к ней, в Субботов. Извиниться перед ней, пообещать… — Со мной поедут только полковники и пан Кисель. Отряду разместиться в чигиринской казачьей сотне.
И довольно легко вскочил на коня.
15
В Субботове готовились к встрече гостей. Но не Сагайдачного ждала Мелашка. Дом подстаросты был еще в трауре, вся прислуга чувствовала себя так, словно над ними вот-вот разразится гроза. Челядь привыкла к томительному ожиданию, привыкла к новой хозяйке Мелашке. Даже «пани Мелашкой» стали называть ее. Вечером, перед приходом гостей на сочельник, на кутью, они все время поджидали свою настоящую хозяйку, Матрену Хмельницкую. Хотя Мелашку они тоже любили. Дворовые девушки всегда обращались к ней за советами, да и казаки Чигиринского подстароства прислушивались к ее разумным словам. Женщина поездила по свету, побывала в проклятой турецкой неволе. Тяжкое горе состарило Мелашку, но не согнуло.
Мелашка ждала приезда на праздник своего сына Мартынка, такого же красивого казака, как и Богдан Хмельницкий. Может, он и не такой стройный, несколько угловатее Богдана, но для матери он самый лучший! «Не сегодня-завтра приедет в гости, передавал с людьми. Обещал привезти с собой Ивася Богуна, которого давно не видела. А ведь была ему названой матерью, он — третий уже сын-сокол! Красавцем растет! Любая девушка позавидует его точеной фигуре, широким плечам, ловким рукам или тонким, как шнурочек, бровям! Даже перенесенная в детстве оспа не испортила его красивого лица. Весь в мать пошел. В мать… — Мелашка задумалась. — С Джеджалием доживает свой век вдова, теперь уже двоих сыновей растит — своего Ивася-сокола и Филонка-орла!..»
Вот так и сидела, задумавшись, рисуя угольком на полотенце узоры для вышивания. Сидели все домашние, поджидая Мартынка с друзьями-колядниками. Вдруг в дом вбежал дворовый казак и встревоженно крикнул:
— Сагайдачный вместе со свитой старшин пожаловал.
— Ну что же, — спокойно произнесла Мелашка. — Проси, казаче, пана полковника Сагайдачного в светлицу. Не помешают. Вот видите, и колядники пришли, не объедят, кутьи много приготовлено. Да скажи конюху, чтобы не сразу сыпал овса разгоряченным, изморенным коням старшин и не поил бы их пока. Пускай сначала последом оскомину собьют.
— А Мартынка поджидать? — спрашивал дворовый казак.
— Поджидай. Наши ведь колядники…
В светлицу поспешно вскочил юркий пан Адам Кисель. То ли холод, то ли голод гнал его в светлицу. Одна из девушек гостеприимно открыла перед ним дверь.
— Просим в дом пана гетмана, — поклонилась девушка, обращаясь к озябшему в дороге пану.
— Дзенькую бардзо, голубушка ясная. Но я не гетман. Я Кисель, прошу, почтенная… — сказал он, смутившись от такого приветствия.
— Кисель? — хмыкнула девушка, едва не сбив с ног вошедшего в переднюю Сагайдачного.
Сагайдачный взял девушку за плечи и отвел ее в сторону. Как всегда вежливый и не безразличный к женскому полу, Петр Сагайдачный умел так взяться за девичье плечо, что бедняжка встрепенулась, как рыбешка. Да и… борода у него, уже серебряная, испугала девушку, хотя и вел он себя как молодой парубок. Стройный и гибкий, точно семинарист при оружии. На пухлых губах его замерла добродушная улыбка.
— Не пугайся, милая, Кисель — это только фамилия, за которой прячется пылкая молодая душа пана Адама Григорьевича… Да сохранит господь хозяев обители сей! — поздоровался Сагайдачный, входя в светлицу. Повернувшись к образу Спасителя с пальмовым крестом, набожно перекрестился. Глазами искал хозяйку дома, хотел поздороваться, сразу же попросить у нее христианского прощения за «неудачную встречу» в Белой Церкви.