Выбрать главу

В Москве по карточкам выдавали овес. Никогда еще столица республики не переживала такого трудного времени, как в зиму двадцатого года. Наступление красных армий поглощало все жизненные силы. Захваченные у белых запасы хлеба и угля быстро растаяли. Богатые губернии, по которым прошлись казаки и добровольцы, были разорены. Продовольственные рабочие отряды находили там лишь жалкие излишки хлеба.

В годовщину «ледового похода» Добрармия бежала на Новороссийск, устилая непролазные кубанские грязи брошенными обозами, экипажами с имуществом, завязшими пушками и конской падалью. Все было кончено. Антон Иванович Деникин, поседевший, ссутулившийся, отплыл на французском миноносце в эмиграцию — писать свои мемуары. Жалкие остатки добровольческих полков на транспортах переправлялись в Крым. Донское и кубанское казачество поняло наконец, что его жестоко одурачили, и они своими безвестными могилами, — от Воронежа до Новороссийска, — заплатили за свое упрямство.

В Москве все еще стояла зима. Мартовские бури завалили снегами город. В пчелках уже были сожжены все заборы и лишняя мебель. Фабрики и заводы стояли. В учреждениях служащие, сидя в шубах, дули на распухшие пальцы, чтобы как-нибудь удержать в руке карандаш, — чернила в чернильницах наотказ замерзли до теплых дней. Люди ходили медленно, не расставаясь с заплечными мешками, и мало кто мог пройти от своего дома до места службы, не отдохнув в сугробе или — за ветром — прислонясь в воротах. Голод был ужасен, — люди видели во сне отварного поросенка на блюде, с петрушкой в смеющейся морде, во сне пустыми зубами жевали жирную ветчину и крутые яйца. Но мысли у всех были возбуждены: упорная, кровавая, удушающая злоба контрреволюции была сломлена, жизнь шла на подъем, еще немного месяцев лишений и страданий, и будет новый хлеб, и демобилизованные красные армии займутся мирным трудом, — восстановлением всего разрушенного и строительством того нового, в чем забудутся все страдания, вся горечь вековых обид…

Дашино желание сбылось, — они все были снова вместе. Иван Ильич и Рощин, получив короткий отпуск, приехали в Дашином санитарном поезде в Москву — хмурым мартовским утром, когда над городом клубились серые тучи, снег съезжал с крыш, падали огромные сосульки и тяжелый воздух был пахуч и тревожен.

Катя встречала их. Вадим Петрович первый увидел ее с площадки вагона и спрыгнул на ходу. Катя, светясь радостью, — глазами, улыбкой, — бежала к нему сквозь паровозный дым, путающийся между железными колоннами. Она показалась ему еще милее, чем в ту встречу в декабре. Вся их любовная жизнь была в таких коротких встречах. Они сейчас же отошли в сторону, под часы. Но ревнивая Даша подтащила к ним своего Телегина. Ей было необходимо, чтобы сестра громко восхищалась Иваном Ильичом.

— Катя, гляди же на него… Ты замечаешь, как он переменился? В Петербурге у него в лице было что-то недоделанное… У него и глаза другие… Прости, Иван, но когда мы ехали в Самару на пароходе — у тебя были светло-голубые глаза, даже глуповатые, и меня это даже смущало… Теперь — как сталь…

Иван Ильич стоял перед Катей и сдержанно вздыхал от полноты чувств. Кате он тоже показался очень привлекательным, — родственный, спокойный, тяжеловесный…

— И вот тебе весь его портрет, Катя… Во время походов, — нет, ты вдумайся! — даже когда он верхом преследовал Мамонтова, он возил с собой в заседельном мешке, — угадай, что? — вот такие маленькие фарфоровые кошечку и собачку, которые он мне подарил в день нашей второй свадьбы в Царицыне… Потому что, видишь ли, они мне очень нравились…

Подбежал к Кате Кузьма Кузьмич, на минутку выскочивший из вагона. Обеими руками он долго тряс Катину руку, наголо обритое, красное лицо его лоснилось от удовольствия и преданности; в белом халате он казался до того раздобревшим, что проходившие по перрону худые люди враждебно оглядывали его…

— Полюбил вас за короткие дни тогда, Екатерина Дмитриевна, не меньше, чем Дарью Дмитриевну… Всегда говорю, нет прекраснее женщин, чем русские женщины… Честны в чувствах, и самоотверженны, и любят любовь, и мужественны, когда нужно… Всегда к вашим услугам, Екатерина Дмитриевна… Вот — только управлюсь, — в обед забегу, занесу кое-какие приношения из Ростова… У нас там весна… А все-таки на севере — слаще сердцу… Ну, извините…

Подошла Анисья, тоже в халате. Большеглазое лицо ее было разочарованное: ей хотелось с этим рейсом остаться в Москве, но старший врач, — прямо уже не по-советски, — даже не захотел ее слушать: «Какие там еще театральные училища! Скоро опять большие бои, подсыпят раненых… Не пущу!»

— Что ж, подожду до осени, — сказала она Даше и концом косынки вытерла носик. — Года идут, года теряю, вот что обидно… Латугин здесь, пришел меня встречать, — тоже чертушка… Приехал делегатом на съезд. Гордый стал, серьезный… Третий день, говорит, бегаю на вокзал — встречаю ваш санитарный… Пошел уламывать старшего врача, чтобы отпустил меня на сутки… Дарья Дмитриевна, он про Агриппину рассказал: она в Саратове, родила, мальчика ли, девочку, — не знает. Долю хворала… Вернулась с ребенком в полк… Жалко ее, тяжелый характер у нее, — однолюбка…