Выбрать главу

Рощин пообедал и пил вино. Поезд уходил в четыре утра, — он решил пробыть здесь до трех, а там будет видно… Ему было тепло, в голове слегка шумело.

Официант, — татарин из московского невозвратного «Яра», старый знакомый, — часто подходил, брал из ведра бутылки и, нагнувшись, наливая, говорил:

— Извините, Вадим Петрович, я все к вам пристаю… Вспомнишь Москву… Эх! Видите, как здесь живем. Во сне даже снится эта шушера…

Несмотря на тревожное настроение в городе, — где на окраинах и в темноте переулков раздавались одиночные выстрелы и конные гетманские стражники, проезжая вверх к губернаторскому дворцу, старались их не слышать, — несмотря на панику сегодняшней черной биржи, ресторан был полон. Кабаре еще не начиналось. На маленькой сцене сидел у пианино длинный молодой человек с вытянутой шеей, толщиной в руку, с растущими дыбом негритянскими волосами, съехавшими на затылок. Он играл попурри из опереток.

Вокруг столика Рощина было шумно и пьяно. Несколько помещиков, не выдержав томления у себя в номере среди разочарованных дочерей, встряхивались здесь за графинчиком…

— Уверяю вас, — кричал один с холеными щеками, — немцам теперь капут! К новому году английский экспедиционный корпус будет в Москве. Будем пить скоч-виски. Нет худа без добра! — Разинув рот с отличными зубами, добряк хохотал. — Получается: ура германской революции!

Другой, изысканно тощий, с глазами, насмешливо мерцающими из глубины пепельных впадин, поднял руку, прося внимания:

— Лорд-канцлер в палате лордов сидит, как известно, на мешке с шерстью… А симбирское дворянство гордилось, что у них в собрании на дворе стоит мраморный столп — в утверждение того, что с господами столбовыми дворянами во веки веков ничего неприятного не случится… А посему беспечально дремали под сенью лопухов… История российского дворянства кончена, — мешка с шерстью нам не хватало… Равно, как история матушки-России кончена, господа… Повесть о городе Глупове прочитана, книжку швырнули в угол. И случилось это не в грозу и бурю, как сказал один умнейший человек, а в простой понедельник, — бог плюнул и задул свечку… Еще в четырнадцатом году я продал землишку. и с тех пор — гражданин вселенной… Так-то вернее…

— Вам хорошо, батенька, вы Оксфордский университет кончили, а куда я с тремя моими девками денусь? Куда? — Румяный добряк засопел и потянулся за графинчиком. — А насчет конца России тоже не согласен, это у вас английская отрыжка-с… В приказчики пойду, в подрядчики пойду, сам буду пахать на трех десятинах. а в Россию верю. — Он налил и сейчас же грузно повернулся к третьему собеседнику: — Куда я их дену? Выросли три коломенские версты, слезливы, конопаты, плоскогруды — тургеневские барышни, это в наш-то век! Мать во всем виновата, да и я тоже виноват, каюсь! Старшая хотела на Бестужевские курсы, — отговорили, к тому же ленива… Младшая увлекалась театром и была бы, скажу я вам, первокласснейшей актрисой… С большого ума отговорили, даже грозили… Словом, — домострой, в наш-то век!.. А все от недомыслия… Англичанин на три года вперед видит, сидя на мешке с шерстью, это правильно… А мы, так сказать, мыслили по круговращению времен года. — Выпив, потряся щеками, он неожиданно добавил: — А в общем — не пропадем…

Третий собеседник был уже настолько пьян, что только скрипел зубами и ел цветы — мелкие астры, — отрывая их от горшка на столе. Он ничего не слушал, не сводя мутных глаз с соседнего столика, где сидели очень хорошенькая девушка с большим невинным узлом пепельных волос и крупный молодой человек в полувоенной гимнастерке. Подперев щеку, не обращая ни на кого внимания, будто здесь действительно были одни призраки, он молча плакал. Девушка, жалобно морща круглое, синеглазое лицо, гладила его руку, брала ее и целовала: близко наклоняясь, торопливо, испуганно шептала ему. Он медленно покачивал крупным лицом. Рощин услышал его тусклый неживой голос, каким бормочут во сне:

— Оставь, Зина, оставь меня… Я ничего больше не хочу, ни тебя, ни себя…

Он мог бы и не говорить дальше, — и без того было понятно, чем кончится эта ночь для молодого человека… Девушка чем-то напоминала Катю, не лицом, — тихой ласковостью движений… Тоже кончит жизнь где-нибудь среди сыпнотифозных на узловой станции… Их заслонили двое мальчишек, торопливо присевших за освободившийся столик. У обоих — подстриженные челки до бровей, гнилые зубы, на грязных пальцах бриллианты… «Я как урежу Машку железной палкой, — хвастался один другому, — как зачал ее топтать, аж кости у нее захрустели, у стервы…»

— Господин капитан, позволите занять место за вашим столиком?

Рощин молча кивнул. За его столик сел человек в никелированных очках, подбирая под стул громоздкие ноги. На нем был зелено-серый, тесный в груди мундир германского ландштурмиста. С трудом выговаривая русские слова, он сказал официанту:

— Пожалуйста, покушать немножко, я не кушал очень давно, — и пива, пива!

Он раздул худые щеки, показывая, как он напьется пива, засмеялся, затем с некоторым изумлением взглянул голубыми, как у галки, безбурными глазами на угрюмого Рощина:

— Господин капитан говорит по-немецки?

— Говорю.

— Если я вам мешаю, — я охотно поищу другой столик.

— Вы мне не мешаете.

Рощин на этот раз ответил мягче. У ландштурмиста было одно из тех немецких лиц, — узкое, со слегка проваленным маленьким ртом, — которое до старости сохраняет детское выражение и нежный румянец. Нос его был приподнят, словно от благожелательного любопытства к каждому человеку.