— Великое дело, граждане командиры, мыслить большими категориями. Что хочу сказать? Спасибо революции за то, что оторвала нас от унылых мелочей. Богоравное существо, человек, предназначенный к совершению высоких задач, — как Орфей струнами лиры оживлять камни и усмирять бешенство дикой природы, — человек этот при коптящем ночнике муслил кредитки и ум, как бы ловчее объегорить соседа… Спасибо вам, — разбили убогое житие, будь ему нелегкая память… Муслить больше стало нечего, хочешь не хочешь — перестраивайся на высокие темы… В доказательство моей искренности — вот… (Он вытащил мешочек с солью.) Вот единственная моя собственность, больше мне ничего не надо, остальное или прошу, или ворую. Но, граждане командиры, хочу с вами поспорить… Боретесь вы счастья ради человека, а человека-то часто забываете, он у вас пропадает между строк. Не отрывайте революции от человека, не делайте из нее умозрительной философии, ибо философия — дым: приняв чудный облик, он исчезает… Вот чем объяснимо мое участие в судьбе этой женщины: в ней я перелистываю увлекательную и поэтическую повесть, как, впрочем, и в каждом человеке, если подойти к нему с любопытством, с жаждой… Ведь это вселенная уходит перед вами в драной бекеше и в опорках.
— Хитро загнуто, — пустив дымок, сказал командир полка.
— А ну, покажите документы, — вслед за ним сказал ротный. Взяв у Кузьмы Кузьмича и Даши паспорта, он придвинул светильню и низко нагнулся, мусоля палец, осторожно перелистывая паспортные книжки. Командир полка изредка тяжело вздыхал, посасывая обгоревшую трубочку, которая дымила у него под усами уже пятый год войны.
— Кто ваш отец? — спросил ротный у Даши.
— Доктор Булавин.
— Это, что же, не министр бывшего самарского правительства?
— Да.
Ротный взглянул на командира полка и протянул ему Дашин паспорт. Хмурясь, спросил у Кузьмы Кузьмича:
— Вы, что же, сами — из жеребячьего сословия?
Кузьма Кузьмич, будто давно ожидая этого вопроса, с восторгом зашаркал опорками:
— Дважды был изгоняем из семинарии — за осквернение пищи и за, сочинение вольнодумных куплетов. Отец мой, саратовский благочинный, дважды отеческой рукой спускал мне шкуру со спины. Дальнейший послужной список приложен при паспорте…
Не слушая его, ротный покосился на Дашу:
— Тяжелое ваше дело… Придется вам рассказать всю правду. — Он сморщился и за-кряхтел, листая паспорт. — Это еще, пожалуй, может вас выручить. Да, тяжелое дело.
Даша молча глядела на него расширенными глазами. Тогда Агриппина, стоявшая у двери, сказала с упрямством:
— Иван, ей можно верить, я с ней говорила…
Ротный, подняв большой нос, уставился на Агриппину. Командир полка усмехнулся. Кузьма Кузьмич часто-часто закивал красным, веселым лицом. Ротный проговорил медленно:
— Это — где мы, на посиделках? (Кудрявые усы командира полка запрыгали, глаза сощурились.) Красноармеец Чебрец, на каком основании встреваете в допрос?..
Агриппина даже задышала от злости; не будь здесь командира полка, она бы не задумалась, ответила ротному, как баба на перелазе… Но он пробасил:
— Красноармеец Чебрец, выдь за дверь.
Агриппина только полыхнула темными глазами, стукнула прикладом, поджав губы, вышла из хаты. Ротный, сопя, полез в карман за табаком.
— Так, значит, и тут успели, агитировали?..
Опустив голову, Даша ответила:
— Я прошу мне верить. Если не верите, — мне незачем говорить. Мой отец, Булавин, ваш враг, он и мой враг… Он хотел меня казнить, я убежала из Самары…
Ротный развел большими руками перед светильней.
— Гражданка, как же вам верить, вы же сказки рассказываете.
Тогда командир полка вынул трубочку изо рта, обтер ее об рукав и сказал солидно:
— Не горячись, Гора, она, может, дело говорит… Ваша фамилия Телегина? (Даша — чуть слышно: «Да».) Имя, отчество вашего мужа помните?
— Иван Ильич.
— Штабс-капитан царской службы?
— Кажется… Да…
— Был ротным командиром в Одиннадцатой красной армии?
— Вы его знаете?
Даша кинулась к столу, щеки ее залил румянец; только что сидела увядшая, мертвая, — расцвела:
— Я видела Ивана в последний раз, когда он под выстрелами бежал по крышам… Вот как это было…
— А вы сядьте, успокойтесь, — сказал командир полка. — Знаю Ивана Ильича, вместе были в германской войне, вместе ушли из плена. Мельшин моя фамилия, Петр Николаевич, может, он вам поминал когда-нибудь? И в Красной Армии его хорошо знают. — Он повернулся к ротному: — Жинка твоя правильнее тебя этот орешек раскусила. — И — Даше: — Отдохните, завтра поговорим. Вы тут можете устроиться. Выйдете в сени, там будет кухня. Спите спокойно.
Даша и за ней Кузьма Кузьмич, — которого командиры как будто перестали замечать, — вошли через сени в тепло натопленную пустую кухню. Кузьма Кузьмич посоветовал Даше залезть на печь: «Косточки прогреете, в одну ночь за неделю отоспитесь. Дайте-ка я вас, душенька, подсажу…»
Даша с трудом влезла на печь, размотала платок, подложила его под щеку, прикрылась пальто, подобрала ноги. Здесь было хорошо, пахло теплыми кирпичами, хлебным дымком. Тыркал сверчок, неизменный сожитель. Он-то и не давал Даше заснуть сразу: сон только пленкой покрывал ее, сверчок — тырк, тырк — простегивал ее сон серой строчкой…
То ей представлялось, что стучит метроном, она сидит у рояля, в оцепенении опустив руки. От ожидания сердце тревожно бьется, но не шаги любимого, обожаемого, — снова слышно тырканье сверчка — стежка за стежкой.
«Какой покой, какой покой, — повторял в ней голос… — Вернулась на родину, бедная Даша… Но ты же никогда не знала родины. Даша, Даша… Ах, не мешайте мне… Ну конечно, это дирижер стучит костяной палочкой, сейчас раздастся музыка…» И снова — тырк, тырк…
Кузьма Кузьмич пристроился на лавке под печкой и тоже не мог сразу заснуть, — причмокивая, бормотал:
— Поверили, поверили… Простые сердцем… На их месте я бы так скоро не поверил, — почему? Сам себя не знаешь, темен человек… Поверили — сильные люди всегда просты… В этом их сила. Теперь-то уж нам паспорт дан, — поверили. Ну да, вам нужен смышленый человек? Революции он нужен? Нужен… Вот вам — я… Дарья Дмитриевна… Я спрашиваю — революции нужен смышленый человек?..