Мучительны были остановки на полустанках, — замолкнувший говор колес, неподвижность, томительное ожидание. Вадим Петрович выходил на площадку: на темном перроне, на путях — ни души. Лишь в станционном окошке едва желтеет свет огонька, плавающего в масле, да видны две сидящие фигуры — кондуктора и телеграфиста, готовых так просидеть всю ночь, уткнув нос в воротник. Пойти к ним, спросить — бесполезно, — поезд тронется, когда дадут путь с соседней станции, а там, может, быть, и в живых никого нет.
Вадим Петрович захватывал холодный воздух, все тело его вытягивалось, напрягалось… В ветреной ноябрьской тьме, в необъятной пустынной России, была одна живая точка — комочек горячей плоти, жадно любимый им. Как могло случиться такое потемнение, что из-за ненавистнического желания мстить, карать он оторвал от себя Катины руки, охватившие его в последнем отчаянии, жестоко бросил ее одну, в чужом городе. Откуда эта уверенность, что, разыскав ее и без слов (только так, только так) бросившись целовать ступни ее ног, в чулочках, которые уж и штопать-то, наверное, нечего, получишь прощение?.. Такие измены нелегко прощают!
Покуда Вадим Петрович так мечтал один на площадке, сердито бормоча и двигая бровями, кондуктор вышел со станции и стал около вагона, равнодушный ко всякому преодолению пространства… Вадим Петрович спросил — долго ли еще ждать? Кондуктор даже не удосужился пожать плечом. Закопченный фонарь, который он держал в руке, покачивался от ветра, освещая треплющиеся полы его черного пальто. Внезапно погасло тусклое окошко на вокзале, хлопнула дверь. К кондуктору подошел телеграфист, и оба они долго глядели в сторону семафора.
— Гаси, — шепотом сказал телеграфист.
Кондуктор поднял фонарь к усатому одутловатому лицу, дунул на коптящий огонек, и сейчас же они с телеграфистом полезли на площадку и отворили дверь на другую сторону путей.
— Уходите, — сказал Кондуктор Рощину, торопливо спустился и побежал.
Рощин спрыгнул вслед за ними. Спотыкаясь о рельсы, налетев на кучу шпал, он выбрался в поле, где было чуть яснее и различались две идущие фигуры. Он догнал их. Телеграфист сказал:
— Тут ямы где-то, — темень проклятая! Песок брали, тут я всегда прячусь…
Ямы оказались немножко левее. Рощин вслед за своими спутниками сполз в какой-то ров. Сейчас же подошли еще двое, — машинист и кочегар, — выругались и тоже сели в яму. Кондуктор вздохнул тяжело:
— Уйду я с этой службы. Так надоело. Ну разве это движение.
— Тише, — сказал телеграфист, — катят, дьяволы.
Теперь из степи слышался конский топот, различался стук колес.
— Кто же это у тебя тут безобразничает? — спросил кондуктор у телеграфиста. — Жокей Смерти, что ли?
— Нет, тот в Дибривском лесу. Это разве Маруся гуляет. Хотя, видать, тоже не она, — та скачет с факелами… Местный какой-нибудь атаманишка.
— Да нет же, — прохрипел машинист, — это махновец Максюта, мать его…
Кондуктор опять вздохнул:
— Еврейчик один у меня в третьем вагоне, с чемоданами, — не сказал ему, эх…
Конский топот приближался, как ветер перед грозой. Колеса уже загрохотали по булыжнику около станции. Раздались крики: «Гойда, гойда!» Звон стекол, выстрел, короткий вопль, удары по железу… Кондуктор начал дуть в сложенные лодочкой руки:
— И непременно им — стекла бить в вагонах, вот ведь пьяное заведение…
Вся эта суета длилась недолго. Истошный голос «садись!». Затрещали телеги, захрапели кони, прогрохотали колеса, и атаманская ватага унеслась в степь. Тогда сидевшие в ямах вылезли, не спеша вернулись к темному поезду, и разбрелись по своим местам: телеграфист зажег масляный фитилек и начал связываться с соседней станцией, машинист и кочегар осматривали паровоз, — не утащили ли бандиты какую-нибудь важную часть; Рощин полез в вагон; кондуктор, хрустя на перроне стеклами разбитых окошек, ворчал:
— Ну, так и есть, шлепнули беднягу… Ну, взяли бы чемоданы, — непременно им нужно душу из человека выпустить.
Прошло еще неопределенное и долгое время, кондуктор дал наконец короткий свисток, паровоз завыл негодующе в пустой степи, и поезд тронулся в сторону Гуляй-Поля.
Вадим Петрович, положив локти на откидной столик и лицо уткнув в руки, напряженно решал загадку: Катя уехала из Ростова на другой же день после того, как негодяй Оноли сообщил ей о его смерти. Встреча ее с ландштурмистом в вагоне была, значит, через двое суток… Предположим, этот немчик утешал ее без каких-либо покушений на дальнейшее… Предположим, она тогда очень нуждалась в утешении. Но на второй день потери любимого человека написать так аккуратненько в чужой записной книжке свой адрес, имя, отчество, не забыть проставить знаки препинания, — это загадка!.. Небо ведь обрушилось над ней. Любимый муж валяется где-то, как падаль… Уж какие-то первые несколько дней естественно, кажется, быть в отчаянии безнадежном. Оказывается — адресок дала до востребования. Значит — просвет какой-то нашла… Загадка!..
— Гражданин, документики покажите. — Кондуктор сел напротив Рощина, поставил около себя закопченный фонарь. — Проедем Гуляй-Поле, — тогда спите спокойно.
— Я в Гуляй-Поле вылезаю.
— Ага… Ну, тем более… С меня же спросят — кого привез…
— Документов у меня нет никаких…
— Как же так?
— Изорвал и выбросил.
— Тогда об вас должен заявить…
— Ну и черт с вами, заявляйте…
— Что же черта поминать в такое время… Офицер, что ли?
Рощин, у которого мысли были обострены, напряжены, ответил сквозь зубы:
— Анархист.
— Так, понятно… Возил много из Екатеринослава вашего брата. — Кондуктор взял фонарь и, держа его между ног, долго глядел, как за черным окном проносились паровозные искры. — Вот вы, видать, человек интеллигентный, — сказал он тихо. — Научите, что делать?.. В прошлый рейс разговорился я также с анархистом, серьезный такой, седой, клочковатый. «Нам, говорит, твои железные дороги не нужны, мы это все разрушим, чтобы и помнить об них забыли. От железных дорог идет рабство и капитализм. Мы, говорит, все разделим поровну между людьми, человек должен жить на свободе, без власти, как животное…» Вот и спасибо!.. Я тридцать лет езжу, да наездил домишко в Таганроге, где моя старуха живет, да коза, да две сливы на огороде, — весь мой капитал. На что мне эта свобода-то? Козу пасти на косогоре? Скажите — был при старом режиме порядок? Эксплуатация, само собой, была, не отрицаю. Возьмем вагон первого класса, — тихо, чинно, кто сигару курит, кто дремлет так-то важно. Чувствуешь, что это — эксплуататоры, но ругани прямой не было никогда, боже избави… Берешь под козырек, тихонечко проходишь вагоном… В третьем классе, конечно, мужичье друг на дружке, там не стесняешься… Это все верно, бывало… Но и курочка жареная у тебя, и ветчинка, и яички, а уж хлеб-то, батюшки, калачи-то, помните? — Он замолк, приглядываясь к искрам в окошке. — Это букса горит в багажном вагоне. Смазки нет, и без анархистов транспорт кончается… Вот мне и скажите — что теперь будет? Променяли царя на Раду, Раду — на гетмана, а его на что менять будем? На Махно? Дурак один взялся ковать лемех, жег, жег железо, половину сжег, давай ковать топор, опять половину сжег, выходит одно шило, он по нему тюкнул, и вышел пшик… Так-то… Порядка нет, страха нет, хозяина нет. Вы в Гуляй-Поле приедете — посмотрите, как живут «вольным анархическим строем». Одно могу сказать — весело живут, такой гульбы отродясь никто не слыхал. Весь район объявлен «виноградным». Сколько я туда проституток провез! Да… Скажу вам по-стариковски, извините меня, товарищ анархист: пропала Россия…