Неподвижный башенный кран тянет шею в мутное осеннее небо. Кран мне уже не нужен, надо будет вызвать из треста "Строймеханизация" монтажников, пускай его разберут.
В правом крыле здания на одной из дверей первого этажа четвертой секции висит бумажная табличка: "Прорабская" Здесь я обычно и нахожусь ежедневно с половины восьмого до пяти. Довольно часто меня здесь можно найти и в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать ночи, потому что рабочий день у меня не нормирован.
В прорабской накурено - дым коромыслом. Свет лампочки едва пробивается сквозь плотные слои дыма. Рабочие, собравшиеся здесь, разместились кто на табуретках, кто на длинной скамейке, кто просто на корточках вдоль стен и у железной печки. Звено штукатуров Бабаева в полном составе лежит на полу.
- Хотя бы форточку открыли,- ворчу я, пробираясь к столу, стоящему у окна.
Никто не обращает на меня никакого внимания, я открываю форточку сам. Дым постепенно рассеивается. С улицы тянет сыростью.
До начала работы еще полчаса, каждый приводит их как умеет. Бригадир Шилов сидит на ящике из-под гвоздей и сушит у печки портянки. Бабаев листает книгу, готовясь к занятиям в университете культуры, подсобница Катя Желобанова рассказывает своей подруге Люсе Маркиной, что летом на пляже видела артиста Рощина и что он, оказывается, лысый, а когда поет по телевизору, наверное, надевает парик.
У окна стоит Дерюшев - толстый, рыхлый увалень в армейском бушлате. Сопя от натуги, он пытается согнуть железный ломик, вставленный одним концом в щель между ребрами батареи парового отопления. Рядом с ним паркетчик Шмаков, прозванный Писателем за то, что зимой ходит без шапки.
- Давай-давай,- подзадоривает он Дерюшева.- Главное - упирайся ногами.
- Ты что делаешь? - спрашиваю я Дерюшева. Дерюшев вздрагивает и застенчиво улыбается:
- Да ничего, Евгений Иваныч, балуемся просто.
- Эх, Дерюшев, Дерюшев,- сокрушенно вздыхает Писатель,- с такой будкой не можешь ломик согнуть. Придется, видно, тебя к Новому году на сало зарезать. Вот Евгений Иваныч запросто согнет,- подзадоривает он меня.
Он обращается ко мне слишком фамильярно, мне хочется его одернуть, но я думаю: "А почему бы, в самом деле, не попробовать свои силы? Есть еще чем похвастаться".
- А ну-ка дай.
Я беру у Дерюшева ломик, кладу на шею и концы его тяну книзу. Чувствую, как гудит в ушах и как жилы на шее наливаются кровью.
Согнутый в дугу ломик я бережно кладу на пол. И не могу удержаться, чтобы не спросить:
- Может, кто разогнет?
- Вот это сила,- завистливо вздыхает Дерюшев и незаметно пробует свои рыхлые мускулы.
Катя Желобанова смотрит на меня с нескрываемым восхищением. Артист Рощин вряд ли согнул бы ломик на шее.
А я задыхаюсь. Сердце колотится так, словно я пробежал десяток километров. Что-то со мной происходит в последнее время. Чтобы скрыть одышку, сажусь за стол, делаю вид, что роюсь в бумагах.
Писатель продолжает донимать Дерюшева.
- Вот, Дерюшев,- говорит он, - кабы тебе такую силу, ты б чего делал? Небось в цирк пошел бы. Скажи, пошел бы?
- А чего, - задумчиво отвечает Дерюшев,- может, и пошел бы!
- А я думаю, тебе и так можно идти. Тебя народу за деньги будут казать. Каждому интересно на таку свинью поглядеть, хотя и за деньги.
Писатель смеется и обводит глазами других, как бы приглашая посмеяться с ним вместе. Но его никто не поддерживает, кроме Люси Маркиной, которая влюблена в Писателя и не скрывает этого.
- Шмаков,- говорю я Писателю,- в третьей секции ты полы настилал?
- Ну я. А что? - он смотрит на меня со свойственной ему наглостью.
- А то, - говорю я.- Паркет совсем разошелся.
- Ничего, сойдется. Перед сдачей водичкой польем - сойдется.
- Шмаков,- задаю я ему патетический вопрос,- у тебя рабочая гордость есть? Неужели тебе никогда не хочется сделать свою работу по-настоящему?
- Мы люди темные,- говорит он,- нам нужны гроши да харчи хороши.
Он говорит и ничего не боится. Уговоры на него не действуют, угрожать ему нечем На стройке каждого человека берегут как зеницу ока. Да и не очень-то сберегают. Приходят к нам демобилизованные да те, кто недавно из деревни. Придут, поработают, пообсмотрятся да и сматываются - кто на завод, кто на фабрику. Там и заработки больше, и работа в тепле.
Вот сидит перед печкой Матвей Шилов. Он разулся и сушит портянки и думает кто его знает о чем. Может быть, сочиняет в уме заявления на расчет. Но такие, как Шилов, уходят редко. На стройке он уже лет двенадцать. И он привык, и к нему привыкли.
Я смотрю на часы: стрелки подходят к восьми.
- Все в сборе? - спрашиваю у Шилова. Он медленно поворачивает голову ко мне, потом так же медленно обводит взглядом присутствующих.
- Кажись, все.
- Кончайте перекур, приступайте к работе.
- Щас пойдем,- нехотя отвечагт Шилов и начинает наматывать портянки. Обувшись, встает, топает сначала одной ногой, потом другой и только после этого достает из-за печки молоток, протягивает его Писателю: - Пойди вдарь.
Тот послушно выходит и ударяет. Вагонный буфер, подвешенный на проволоке к столбу электроосвещения, гудит, как церковный колокол, возвещая начало рабочего дня. Все постепенно выходят.
4
"Дорогой сыночек!
Вот уже две недели от тебя нет никаких известий, и я просто не знаю, что и подумать. До каких пор ты будешь меня мучить? Вчера мне приснилось, что ты идешь босиком по снегу. Я снам не верю, но, когда дело касается тебя, невольно начинаю волноваться. В голову приходят такие страшные мысли, что даже боязно о них говорить. Все думается, уж не заболел ли ты или, не дай бог, не попал ли под машину..."
Это пишет моя мама, бывшая учительница, ныне пенсионерка. Она и раньше любила получать письма, а теперь тем более.