Я был оскорблен. Взбалмошная девчонка! Я ругал себя за то, что ввязался в это знакомство. Получил щелчок — и поделом!
Но почему она вдруг так переменилась? Эта мысль долго не давала мне уснуть. Измученный, злой, я встал рано и побрел на пляж. Опять ярко светило солнце, и вчерашние юноши и девушки играли в волейбол, но все было другим.
Я разделся, бросился в воду и уплыл далеко в море. Вода не казалась мне холодной.
Что эта странная девушка увидела в моем очерке? Ночью я полчаса изучал страницу, которую она прочла дважды. Ничего особенного там не было.
В небе застрекотал железный кузнечик. Надо мной проплыл вертолет. Он летел низко. В окошке была видна голова летчика. Летчик высунулся и кому-то помахал рукой. Может быть, мне.
Через три дня я вернулся в Москву.
2
Василий Федорович, встретив меня в коридоре, сказал:
— Хорошо, что приехал. Иди, читай гранки.
— Как, уже набрано? — обрадовался я.
— Набрано, набрано, — ответил Василий Федорович. — Исключительно благодаря западногерманскому руководству. Серьезно! Фашисты опять зашевелились. Не мешает напомнить им, как мы их били. Твой очерк о подпольщиках как раз в жилу!
Внимательно посмотрев на меня, он прищурился и добавил:
— Ну и, кроме всего прочего, написано неплохо. Вполне на уровне.
Приятно было услышать это из уст ответственного секретаря. Василий Федорович был старым, опытным газетчиком. Во время войны работал во фронтовой печати. Он был скуп на похвалы и до сих пор обычно ругал мои материалы на летучках или, что еще хуже, обходил их презрительным молчанием.
Я взял в отделе гранки и, спустившись этажом ниже, в пустой конференц-зал, принялся читать свой очерк. В напечатанном виде он показался мне чужим, более солидным, чем в рукописи, и в то же время убийственно скучным, растянутым и неуклюжим.
Прежде всего я отметил места, которые были исправлены или сокращены. Мне, разумеется, показалось, что это сделано неудачно и что очерк стал еще хуже, чем был.
Но радость моя была слишком велика, чтобы потускнеть от подобных мелочей. Я держал в руке пачку влажных, пахнущих типографской краской гранок — шестьсот строк, два газетных подвала и не мог от них оторваться. Моя фамилия крупным шрифтом будет поставлена вверху.
Вверху, а не внизу!
Я три года работал в газете. Мои заметки и статьи публиковались более или менее регулярно, хотя и не очень часто. Но все это был информационный материал. А теперь принят к печати мой первый настоящий очерк. Я вспомнил, как уговаривал Василия Федоровича послать меня в Прибельск, как убеждал его, что справлюсь с заданием, как боялся провалиться и вернуться ни с чем, и почувствовал себя победителем.
Расписавшись на гранках, я отнес их секретарю и спросил:
— Не знаешь, на какое число запланировано?
— На воскресенье, — буркнул он, не поднимая головы от стола.
Я вернулся в отдел, достал из стола пачку читательских писем, накопившихся за время моего отсутствия, и принялся сочинять ответы. Но мысли мои были далеко. Перед глазами мелькал газетный лист с моим очерком. Интересно, как его заверстают? Двумя подвалами на третьей и четвертой полосах или «стояком» на четыре колонки?
Запечатав конверты и надписав адреса, я пошел домой.
С легким шорохом падал снег. Мне было странно, что еще вчера я купался.
О Маше я не вспомнил ни разу с того момента, как вернулся в Москву. Изредка в памяти всплывали неясные картинки: берег моря, девушка, сходящая со скалы, шахматная фигурка, зажатая в смуглой руке, — но эти видения скользили мимо, не задевая меня.
— Наконец-то ты приехал. А тебе тут раз пять какая-то девушка звонила. Уж не зазноба ли? — встретила меня мама.
— Какая девушка?
— Не знаю, телефон оставила. — Мама протянула телефонную книжку. На первой странице был записан незнакомый номер.
В тот же вечер я позвонил.
— Алло, — услышал я женский голос. — Вам кого?
— Не знаю, — ответил я. — Меня просили…
— Это Алексей?
— Да.
— С вами говорит Сапожникова.
— Какая Сапожникова? — Сообразив через секунду, что разговариваю с Машей, я закричал, прикрыв трубку рукой: — Это вы, Маша? Я не узнал вас! Здравствуйте, Маша!
— Здравствуйте, — ответила она так отчетливо, словно стояла рядом. — Вы простите, Алексей, что я побеспокоила вас… Наверно, вы очень заняты?
— Нет, я не занят, — сказал я. — Вы не думайте, Маша, я очень рад, что вы позвонили!
— Мне нужно с вами встретиться. Это возможно?
— Конечно, Маша. Куда мне приехать?
— Я буду ждать вас возле метро «Краснопресненская» через полчаса. Это не слишком быстро?
— Нет, я ведь живу рядом. Я обязательно приду, Маша.
Раздались короткие гудки. Я бросился к зеркалу. На меня, вытаращив глаза, смотрел взъерошенный человек с оттопыренными ушами и синим, небритым подбородком. Бриться было некогда. Я влетел в комнату, вытащил из шкафа груду белья, выдернул чистую рубашку и непослушными руками завязал галстук.
Только на улице я опомнился, застегнул пальто на все пуговицы, придал лицу по возможности солидное выражение и, не слишком спеша, направился к станции метро.
В белой короткой шубке, белых перчатках и белом пуховом платке она была другой, не такой, как в Ялте, — более взрослой и какой-то земной, обыкновенной. В ее темных красивых глазах я заметил нетерпеливое ожидание.
— Я узнала ваш телефон в редакции, — сказала Маша, поздоровавшись, и быстро пошла вперед к площади Восстания. — Я должна показать вам кое-что… Если бы это касалось только меня… Впрочем, лучше без предисловий… Вот…
Она достала из сумочки довольно толстую пачку писем, перетянутую резинкой, и протянула мне:
— Прочитайте сейчас, прошу вас… Можно куда-нибудь зайти… Хоть в «Гастроном», там тепло… Ладно? Это очень важно!
Мы вошли в «Гастроном», помещавшийся в первом этаже высотного дома. Я встал в укромном уголке за кассой и стал читать письма в том порядке, в каком они лежали в пачке.
Мне сразу бросилось в глаза, что письма очень старые: написанные на плохой бумаге, они пожелтели и выцвели. Почерк местами был аккуратный, разборчивый, хотя и чересчур мелкий, местами буквы расползались в разные стороны. Первые письма были длинные, следующие все короче. Последнее письмо состояло всего из нескольких фраз.
Сперва я читал с трудом. Шум толпы, необычная обстановка и упорный взгляд Маши не давали сосредоточиться. Потом я увлекся и залпом проглотил все.
Привожу эти письма дословно.
«29 июня 1941 года. Мой милый! У нас все хорошо. Мне удалось, наконец, устроить Машу в детский сад. Она очень довольна. Рассказывает, какие сказки им читали и с кем она подружилась. Смешная и трогательная девочка. Первые дни спрашивала меня: „Где папа?“ Сейчас молчит, только смотрит на меня большими-большими глазами, будто что-нибудь понимает…
В школе все по-старому. Пионерский лагерь не работает, почти все дети остались в городе. Я веду кружок немецкого языка. Один мой самый лучший ученик, Севка Шаповалов — да ты должен помнить его, — вчера встает и говорит: «Я учить этот язык не буду. На нем фашисты разговаривают». Я сообразила, что ответить: «А вот попадешь в армию, на фронт, возьмешь в плен офицера, и велят тебе выведать у него важные планы. Как ты сделаешь это, не зная языка?» Задумался Севка. А у меня сердце защемило. Даже дети дышат войной.
Все молодые педагоги вслед за тобой ушли на фронт, наша комсомольская организация распалась. Я больше не секретарь.
Мой милый, любимый, как пусто без тебя! Комната кажется чужой… Я никуда по вечерам не выхожу, даже на кухню. Наша Зинаида Петровна словно взбесилась. Набрасывается на меня, как только увидит. Война всем испортила нервы. Впрочем, Зинаида Петровна всегда была сварливой. Ужасный характер!
Как хочется быть с тобой! Где угодно: в степи, в окопе, но с тобой! Только сейчас я почувствовала, как много твоя любовь давала мне! Пять лет прожили, а словно пять дней. Мы обязательно будем вместе, родной. Я знаю, на войне везет храбрым, а ты ведь у меня отчаянный. Какие мы были счастливые! В недостроенный дом, где нам обещали квартиру, на той неделе попала бомба. Все разнесло!