Выбрать главу

— О, какой это интерестинг!

Рид пристраивает табурет в углу, садится, кладёт на колени плоский кожаный чемодан, вынимает из кармана блокнот. Ещё не полностью уложен сюда сегодняшний улов. Всё, что происходило теперь вокруг, всё, что он видел и слышал — великое и малое, печальное и смешное, — всё было историей, захватывающей, волнующей, неповторимо-интересной, и он боялся только одного — не упустить бы что-нибудь!

Вот эти наркомы из дальнего угла новой России — как это поразительно, необыкновенно! А эта женщина, которая несколько часов назад сказала на собрании белошвеек: «Пора выбить буржуйчиков из седла их собственности!» А новые деревянные мостки, — по ним он шёл сейчас через полузамёрзшую слякоть до главного подъезда Смольного. Мостки не только удобные, они, можно сказать, и символические: как бы знаменуют solidity, firmness — солидность, прочность новой власти!

А вот эта канцелярия при Совете Народных Комиссаров, с её простыми конторскими шкафами, столами, разномастными стульями, самодельной вешалкой, наскоро прибитой у кабинета главы правительства? Её можно обставить любой, самой великолепной мебелью из любого бывшего министерства, но здесь такое даже представить невозможно…

Дверь из кабинета Ленина открылась. Шумно, точно школьники на перемену, оттуда вышли люди, хорошо знакомые Риду: блеснул сухо протёртыми стёклами пенсне маленький, стремительный Свердлов, прошёл грузноватый Бонч-Бруевич с туго набитым портфелем, Подвойский в солдатской шинели, Дыбенко — огромный чернобородый красавец матрос с задумчивыми глазами, мелькнул медальный профиль Володарского…

Потом на пороге показался Ленин в наброшенном на плечи пальто, приветливо помахал Риду, сказал по-английски: «Ещё минут десять, думаю, не больше!» Горбунов принёс из кабинета освободившиеся стулья, расставил их. Ленин задержался возле его стола, спросил: «Николай Петрович, утренний протокол в порядке?» Горбунов протянул ему исписанный лист.

Большой Эл (так между собой называли Ленина собратья по перу — Джон Рид, Альберт Рис Вильямс, Луиза Брайант, Бесси Битти) изменился с того дня, когда впервые появился в Смольном. Тогда он был бритым, резче выступал широкий, крепкий подбородок, твёрдый, крупный рот. Теперь у него отросла небольшая бородка, усы.

Сдерживая улыбку, Рид вспомнил жалобы Петра Оцупа — петроградского фоторепортёра. Встретив Ленина в Смольном вскоре после Октябрьских дней, Оцуп попросил разрешения сфотографировать его, на что получил такой ответ: «Знаете, лучше подождём, когда я приму свой обычный вид». Судя по рассказам тех, кто давно знает Ленина, он уже приблизился к своему обычному виду, и теперь ему навряд ли удастся уберечься от кремнево-настойчивого Оцупа. «Только не забыть бы попросить снимок, если выйдет дело», — отметил про себя Рид.

Закончив чтение протокола, Ленин положил его на стол, нагнулся, поставил свою подпись и, взяв чистый лист бумаги, сложил его вчетверо, аккуратно оторвал маленький прямоугольник и, всё так же наклонившись над столом, стал быстро писать, подчёркивая некоторые слова.

Написав то, что было нужно, Ленин передал записку Горбунову и повернулся к Риду, сделав приглашающий жест.

В пустоватой угловой комнате с тремя окнами была открыта форточка. По комнате гулял ветер.

— Накурили так, что нечем дышать, — сказал Ленин. — А вы не боитесь, что вас продует?

— Это ветер революции! — серьёзно ответил Рид. — Он не причинит мне вреда!

— Будем надеяться, но всё же отсядем лучше в сторонку.

Верхний свет в кабинете был выключен, зелёный абажур настольной лампы плавал, как луна, в затемнённой комнате. В незанавешенные окна смотрела аспидно-чёрная ночь, и было слышно, как редкие капли дождя постукивают в стёкла.

— Погода имени Достоевского, как называет её моя жена, — сказал Ленин. — Не знаю, нравилась ли ему такая погода, но он так её описывал, что у читателей начинали болеть суставы… А как ваши успехи в изучении языка? — перешёл он на русский.

Риду было известно, что Ленин охотно, даже с увлечением беседует на эту тему. При каждой встрече с ним и его друзьями журналистами Большой Эл обязательно справлялся об успехах, даже устраивал лёгкие экзамены, не забывая при этом добавлять с добродушной усмешкой: «С американцами разговаривать не советую, никакой пользы не будет… всё время говорите, читайте, пишите по-русски!».

Наиболее преуспел по части русского языка Вильямс. «Смотри не сядь на клей!» — напоминал ему Рид известную английскую поговорку. Но Вильямс храбро выступал на петроградских митингах и собраниях, отказываясь от переводчиков. У него имелось испытанное предисловие, которым он широко пользовался. «У нас в Штатах, на диком Западе, — начинал он, — существует ресторанчик, где над пианино прицеплена такая надпись: „Публику просят не стрелять в музыканта! Каждый играет, как умеет!“» Потом, разумеется, он обращался с такой же просьбой к своим слушателям. Однажды это вступление слушал Ленин и вместе со всеми смеялся и аплодировал…

Мысленно сложив очень длинную английскую фразу, Рид стал медленно произносить её по-русски — пока ещё он не мог действовать иначе. Он объяснил, что имеет теперь много журналов со статьями Ленина, его брошюр и книг, — конечно, дореволюционного издания, новых почти нет — и читает их все подряд со словарями.

Ленин весело посматривал на своего собеседника.

— Оцениваю ваши успехи как выдающиеся! Наш язык действительно очень трудный, но и английский не лёгок, вопреки установившемуся мнению. Оба они трудны именно своим богатством, огромностью… Помню Лондон. Англичане, как и мы, вечно спорят, законен ли такой-то оборот речи, правильно ли ударение… носят словарики в карманах, — он хитровато прищурил глаз. — Кстати, товарищ Рид, не считайте сочинения Ленина наилучшим пособием. Почти все они написаны в условиях полицейской цензуры. Мы слишком часто вынуждены были пользоваться языком старика Эзопа… Много иностранных слов, много цитат из иностранных авторов… И, в конце концов, это публицистика. А наша художественная литература? Пушкин, Толстой, Тургенев, Гончаров! Басни Крылова! Их трудно переводить, но какая это прелесть! А Чехов, Горький?

Рид слушал Ленина с наслаждением и в то же время его терзало — да, терзало — тягостное сознание, что он не может записать слово в слово этот разговор. Он несколько раз дотрагивался до кармана, где лежал блокнот. Тренированная журналистская память не подведёт, но лучше, когда в руках карандаш. Достать же блокнот при Ленине, начать записывать — бестактно.

Очень легко представить, как отнесётся к этому Большой Эл. Посмотрит искоса, чуть нахмурится, и если даже не скажет ни слова, всё равно станет ясно, что он думает сейчас про себя: «Мне кажется, что я с вами разговариваю, а не даю вам интервью для печати!»

Так же как он не любит фотографироваться, точно так же не любит он, и когда его записывают «для истории». Опасно начать доказывать ему, что «каждое его слово должно быть сохранено для потомства». Он и от своих секретарей постоянно требует, чтобы выступления на всяческих заседаниях и совещаниях — в том числе и его собственные— записывались покороче: только самое существенное, суть, факты. «Это документы, а не беллетристика!»

Рид украдкой смотрит на часы. Прошло уже больше пятнадцати минут, как он здесь. Необыкновенная, недопустимая роскошь — разговаривать с Лениным столько времени о петроградском климате и о методах изучения русского языка.

Но Ленин сам ведёт беседу, и кажется, что сейчас она и есть самая важная для него. И это не акт вежливости. Эта черта настолько органична, естественна в нём, что вводит иногда в заблуждение некоторых товарищей. Так было, например, ещё с одним земляком Джона Рида — художником Робертом Майнором.

Майнор не раз бывал у Ленина, имел с ним обстоятельные беседы и, восхищённый, воскликнул однажды:

— Товарищ Ленин, у вас, наверно, больше свободного времени, чем у кого бы то ни было?!