Отец всегда возвращался домой поздно, мама – немногим раньше. В доме у нас было всё, о чем я только мог мечтать, поэтому я не торопился перебираться в свою милую квартирку. Отец был обычно немногословен и замкнут, он сидел у себя в кабинете и упивался чтением Брюсова и Пастернака. Мама его не понимала. Чего стоило одно только коротенькое стихотворение, любимое отцом «О закрой свои бледные ноги», звучавшее в его устах упреком. А когда подходил к концу февраль, отец в полночь открывал окно и впускал весну в дом, при этом декламируя пастернаковское «Февраль. Достать чернил и плакать…» Отец пил дорогой коньяк из большого фужера, вкушая его тонкий аромат, и в глазах его блестели слёзы. Мама пожимала плечами и уходила в столовую пить чай. Я шёл за ней. У отца была любовь к знаниям, у мамы – к шику. «Книжный червь», – бросала в адрес отца мама. «Торгашка!» – отвечал отец. «Сам вор!» – парировала мама. После таких шутливых перебранок предки расходились по комнатам. Мать удалялась в спальню и предавалась любимому занятию пересчета толстых пачек денег в крупных купюрах, а отец уединялся в библиотеке или, созвонившись с друзьями, спешил по ночным дорогам в стрип-бар «Мятный носорог», что в переулке Старого Арбата. «Streep, streep!» – орали его закадычные друзья, брызгая слюной при появлении очередной красотки. Или еще лучше, когда отправлялся в «Dolls», где под чувственные песни самого Александра Иншакова раздевались пышногрудые кубинки. Отец любил их бархатистую кожу и прайвит-дэнсы особенно, когда крепкие соски нежно касались широких бортов его дорогого костюма. Он не жадничал и частенько оставлял в кружевных трусиках зеленые купюры. Где был тогда я? Иногда где-то рядом, но в заведениях поскромнее. Да-да, почти, как у Пушкина: «там, там, за сению кулис младые дни мои неслись».
Отец любил проводить отпуска в походах по антикварным магазинам, мама предпочитала отели «Ритц» либо в Лондоне, либо в Париже. Родители были финансово независимы друг от друга. Сколько получал отец в своем банке, знал только он. Мама держала деньги не в банке, а просто во вместительных сумках, она руководила экономическим управлением в одной организации под крылом Моссовета и курировала строительство дорог. Когда после страшной аварии вдруг родителей не стало, мне отошли мамины автомобили и подмосковные дачи, а, когда папины друзья пригласили меня на встречу в его банк, я понял, что не просто богат, а… Впрочем, это уже моё личное дело и, как говорили древние, «Silentium est aureum», что означало: «Молчание – золото»!..
Часть 2
Коммод
Всю неделю на французской Ривьере моросил мелкий противный дождь. Было почти безветренно, и оттого казалось, что однородная тягучая масса серых облаков будет висеть над горами вечно, безлико отражаясь в зеркальной глади неприветливого моря. Когда к тому же заметно похолодало, хрупкая надежда на ранний приход весны совсем перестала питать изнеженные души французов, привыкших к теплу и житейскому комфорту. Но вчера вдруг зацвела мимоза. Значит, февраль в Вильфранше наступил.
Ночью я не мог уснуть – болела голова и слегка подташнивало. Несколько раз я поднимался с постели, босиком подходил к большому арочному окну и, стоя на прохладных плитках пола, ощущал, как ветер, наполненный запахами морских водорослей, задувает в щели оконных проемов. Снаружи, подвластная сырому ветру, раскачивалась развесистая финиковая пальма, образуя на блестящем асфальте подвижную тень, да шевелил мелкими веточками куст самшита. На небе, наконец, появились звёзды, и далекий маяк на мысе Ферра, еженощно бросавший мне в глаза свои яркие сигналы с интервалом в две секунды, теперь не казался мне таким одиноким в черных просторах Средиземного моря.
Мой очаровательный друг, серебристый йоркширский терьер по кличке Мартин, недовольный моим бодрствованием, в который раз спешил опередить меня и занять место на моей подушке и, как только я присаживался на кровать, грозно рычал и неохотно, но всё же уступал место. Я ложился, почти не накрываясь одеялом, заложив за голову руки, а Мартин, требуя покоя, сворачивался клубком у меня под мышкой и время от времени звучно сопел и ворочался. Уснули мы только к утру и проснулись оба поздно. Правда, осознал я это не сразу, а лишь когда вышел на балкон. Яркое солнце своими острыми, как бритва, лучами резануло меня по глазам, я инстинктивно зажмурился и стоял так довольно долго до тех пор, пока не принялся громко чихать. Мартин от испуга прервал свою традиционную процедуру ленивого потягивания и прижался к моим ногам. Мраморный пол был холодным, и стоять босиком неподвижно, пусть даже и недолго, было неприятно. Вдруг стало теплее, но одновременно и мокро, и я опустил глаза. Мартин писал короткими прерывистыми струями мне на ступни, нарочито высоко задрав заднюю лапу, и, подобно балерине, гордо развернув голову, бесстыже смотрел мне в глаза.