— А почему на берегу моря? — не замедлила со вторым вопросом юная гостья. — Ты же всегда жила здесь.
— А вот и не всегда! — опять заторопилась Василиса. — После войны родители мои уехали в теплые края. Отец пришел домой по ранению в сорок четвертом году. Дом наш, как и почти все дома в селе, фашисты сожгли. Народ стал жить в оставленных немцами блиндажах, а кто мазанки на скорую руку делал. Ну, и загорелось моим родителям к морю поехать. Говорили — мужики там рыбаками устраиваются работать, неплохо получают. Народ ехал всякий — плохой, хороший. Большинство были, конечно, вчерашние солдаты. Баянист почему был слепой? Глаза на войне оставил. Ну, вот… Танцуем мы с морячком, а он и спрашивает: «Вы местная?». «Да нет, говорю, — из воронежских краев я, из села Коротояка». Он даже с ритму сбился. «А я, — говорит, — тоже воронежский. Только с Новохоперска». Ну и все. И больше мы с ним уже не расставались. И когда морячок, а ваш покойный отец и дедушка, демобилизовался, то и привез меня сюда. Потом мы и родителей моих сюда забрали. И приросли, можно сказать, к этой вот земле. Оно и не трудно было, потому что похоже: на моей родине — Дон, здесь — Савала да Хопер. И просторы такие же, и луга, и цветы…
За столом потеплело, но сыну, по всему было видно, хотелось довести разговор до конца.
— Нет, ты все-таки объясни, мам: чего тебя вдруг на политику потянуло? В твои — то годы.
— Да при чем тут политика?
— А то ты не знаешь, кто за этим никелем стоит? Что если они решили, то ты хоть в лепешку разбейся?
— А я, сынок, разбиваться не хочу. Ни в лепешку, ни как. Я жить хочу! Вон, плакат-то…
Васена не поленилась, встала, взяла брошенный на кровать и свернутый в трубочку кусок обоев. Во всю грудь развернула:
— Читай: «Хочу жить!» Они думают: мы темнота. Про передовые технологии нам толкуют. А то мы не знаем, чем эти технологии обернутся: рассуют денежки по карманам, то бишь по банкам, да на Канары. Или куда еще — подальше. А мы тут подыхай медленной смертью. Хватит, один раз нас уже убивали.
И без того немаленькие Олюшкины глаза распахнулись еще шире:
— Кто убивал, бабушка? Когда?
— Когда-когда… В войну. Я тебя даже помене была, когда война началась — шесть лет мне только и было. А маме моей — всего-то двадцать три. Отца мобилизовали еще летом сорок первого, а летом сорок второго — вот они, немцы. Сначала бомбежками все пугали: налетят самолеты, и ну сбрасывать бомбы. Мама в такие минуты под себя меня клала: «Если уж убьют — так пусть обоих». Потом бои стали греметь где-то совсем рядом. Но как затишок — я на улицу. Дон — вон он — под окнами. И вода в нем — красная. «Почему красная?» — спрашиваю маму. Мама вместо ответа: «Сиди дома, доченька! Сиди дома!». Но я опять утекаю на улицу… Я сызмала шустрая была. Может, потому мне и имя выбрали мальчишечье — Васенка. Мама говорила — отец сына хотел. А родилась я. И все равно он меня любил. Мама говорила: ночью заплачешь — не я, он к тебе идет. И так уж всю обнимет-обласкает — местечка не оставит свободного…
Васена опять завлажнела глазами, но расслабится себе не дала:
— Ну да я про войну речь вела. Вот, убегу в очередной раз на улицу, а на улице… Мост через Дон разбит. Деньги по ветру летят, и никто их не собирает (мама потом объяснит — банк эвакуировали). Да что деньги… Вижу: на земле лежит мертвая женщина, а маленький ребеночек грудь у нее сосет. А рядом лежит убитое дитя — мать над ним сидит, волосы рвет от горя.
Сын потянулся за сигаретами:
— Ты про это никогда не рассказывала.
— А когда было рассказывать? Сам говоришь — всю жизнь угроблялись на работе. Теперь здоровья нет, зато времени много. Ты с куревом-то погоди. Посидите, послушайте хоть сейчас.
— И ты все так хорошо помнишь? Тебе ведь было, сама говоришь…
— Так ведь не только в мозги — в сердце все врезалось! Намертво! Тут и захочешь — не забудешь. А сколько раз после войны мы с мамой все вспоминали. Чего я по малолетству не понимала, она мне потом растолковывала.
Вот, например, говорила: когда немцы вошли в Коротояк, много людей расстреляли. А что было дальше, я и сама знаю: всех, кого не добили, собрали в кучу и погнали, как скот. Куда — мы не знали. Зато нам хорошо объяснили другое: кто не сможет идти — того будем расстреливать. У нашей соседки было два полуторагодовалых близнеца. Она со слезами кинулась к маме: «Поля, возьми одного, я двоих не донесу». Мама взяла. Я пошла рядом. Ножки скоро устали, разбились до крови. «Мам, я не могу больше…». «Иди, доченька, иди сама, а то их убьют»…
Под Острогожском (про город я тоже потом узнала от мамы) нас определили за колючую проволоку. Еда — три раза в день по кусочку хлеба. Мама все порывалась отдавать свои кусочки мне, но я говорила: «Ешь сама. Умрешь — мне хуже будет». Вот скажите: откуда я это понимала? Не знаю. Война, наверно, и научила… Детки поменьше не понимали, брали у матерей хлеб, и те, случалось, умирали голодной смертью.